в школе. За минувший год я и со своим-то классом едва познакомился, а чтобы еще с кем-то там еще… Но девчонку эту я иногда вспоминал в горах, по ночам звучал во мне ее звонкий голосок. Одно мне известно из разговоров взрослых, что в доме том живут греки, значит, девчонка эта гречанка и поет она греческие песни, поэтому я никак не могу разобрать, о чем она поет.
Когда голос девчонки становится особенно громким, я выбираю минуту, иду к ручью. И знаю, что иду я не для того, чтобы ополоснуться ледяной водой, хотя на дворе жара и ополоснуться действительно не мешает, а иду исключительно для того, чтобы увидеть эту девчонку. И ноги у меня деревенеют, и кажется мне, что все видят и понимают, зачем я иду к ручью, и что эта девчонка, как только меня увидит, проникнется ко мне такой же ненавистью, какой я проникся к камендрашаковской училке.
Ноги сами выносят меня к деревянному мосточку, я встаю на него спиной к поющему голосу — и голос замолкает. Он обрывается как-то очень быстро, точно девчонке зажали рот. Я поворачиваюсь и вижу ее в двадцати метрах от себя. Она сидит на корточках, колени ее торчат выше головы, рядом с ней на мостке стоит тазик, она берет из него какую-то тряпочку и поласкает ее в ручье. Мы какое-то время смотрим друг на друга, я первым не выдерживаю взгляда ее черных глаз, таких же как у камендрашаковской Розы, отворачиваюсь и плещу на себя ледяную воду пригоршнями. Уходя, оборачиваюсь и вижу, что девчонка сидит все в той же позе и все так же настойчиво смотрит в мою сторону, будто прогоняя меня от ручья, будто ручей этот принадлежит только ей одной.
В конце августа мы вселились в наш домик. В комнате два окошка, на которые мама повесила кружевные белые занавески, вдоль стены папина с мамой железная кровать, над нею знакомый коврик из ленточных цветов, у окна моя тахта, Людмилка поместилась в кухне на раскладушке. Но после того, как домик был построен и мы в нем поселились, папа опять подался в горы, и мы остались втроем. На мне лежит огород, сад и поросенок, который уже вырос в порядочную свинью. А еще надо засыпать небольшой овраг, который вклинивается на наш участок с соседнего. Свою часть оврага соседи засыпали, осталась только наша, похожая на яму. Папа сказал, что моя обязанность засыпать эту яму до конца года.
И вот я каждый день беру тележку на одном колесе, сую в нее лопату и шагаю к морю — туда, где в него впадает река Мзымта. Здесь все берут песок и гравий для своих надобностей. И его не убывает: река наносит все новый и новый. Я насыпаю в тележку песок или гальку и качу ее домой. За день мне удается сделать два-три рейса. Можно и больше, но мама не разрешает: надорвешься, говорит. А еще она просит, чтобы я насыпал в тачку поменьше. Но поменьше — это сколько же раз тогда ходить к морю за песком? Даже и полная тачка, когда ее опрокинешь в яму, почти не уменьшает ее. А полтачки — совсем незаметно. Ну и что, что болят потом руки и ноги, боль эта не такая уж сильная, вполне терпимая, Павке Корчагину, например, было куда труднее на лесозаготовках, а он был всего на несколько лет старше меня. И потом эта тачка — не на всю жизнь. Засыплю яму — и все. Зато на этом месте можно будет посадить виноград или еще что. А от ямы никакого проку.
За день до начала занятий в школе мама сводила меня и Людмилку в парикмахерскую, затем вымыла нас в корыте нагретой на плите водой. На утро я нарядился в новую рубаху, новые штаны и новые же сандалии, на шею повязал новый пионерский галстук. Из глубины небольшого зеркала на меня глянул худой и загорелый до черноты мальчишка, с выгоревшими волосами, с облупившимся носом. Увидеть себя всего в зеркале невозможно, но и тем, что видно, можно быть вполне довольным: таким новеньким я еще себя в зеркале не видел, хотя мама утверждает, что в Константиновке мы одевались лучше. Но я уже не помню, во что там одевался. А саму Константиновку, ее пыльные улицы, дымящие заводы, развалины, степь, немецкий танк — это я помню хорошо. Но помню как-то странно, будто видел в немом кино.
На школьном дворе выстроились все классы. И наш шестой-Б. А совсем рядом — пятый класс, и там среди других девчонок стоит и девчонка из-за ручья. Ее черные волосы заплетены в две толстые косы, два красных банта алеют на спине вместе с пионерским галстуком. На ней черная форма, белый передник, черные туфельки. Черные глазища таращатся на меня с тем же непонятным укором, с каким смотрела на меня Роза, хотя они совсем друг на друга не похожи. Точно я перед ними обеими чем-то провинился.
И странное дело: я не смотрю в ее сторону, но продолжаю чувствовать ее взгляд, и меня самого тянет повернуть туда голову, но я упорно таращусь на директора школы, невысокого, круглого, лысого, который говорит речь. А говорит он о том, что мы должны хорошо учиться, чтобы стать полезными для нашей страны людьми.
Мы дружно хлопаем в ладоши, потому что и сами хотим быть полезными людьми для нашей страны.
Наконец прозвучал звонок, классы потянулись в школу: сперва первые, за ними остальные. Вот и пятый-А стронулся с места. В последний раз вспыхнули и обдали меня черным жаром глаза соседки из-за ручья, мелькнули в дверях ее бантики, и я вздохнул с облегчением.
Глава 16
— Мануйлов! — окликает меня учитель рисования Николай Иванович.
Я в это время как раз несся по школьному коридору, размахивая портфелем и что-то крича вместе с остальными мальчишками нашего класса. Мы бежим на пустырь, чтобы сразиться в футбол с шестым-А. Поэтому я не сразу могу остановиться, пробегаю еще несколько шагов, торможу, останавливаюсь, возвращаюсь назад, подхожу к Николаю Ивановичу, здороваюсь.
— Ты где это пропадал все лето? — спрашивает он сердито.
— В Камендрашаке, — отвечаю я. И уточняю: — Я работал вместе с папой. А потом мы строили свой дом.
— Все это хорошо, но мы с тобой, если ты помнишь, договорились заниматься рисованием.
— Помню, — вздыхаю я. — Но никак не мог.
— Пойдем-ка, — говорит Николай Иванович, и добавляет решительно: — Успеешь на свой футбол. — Затем поворачивается и идет в свой кабинет, потому что разговаривать в коридоре совсем невозможно: мальчишки носятся туда-сюда, а несколько человек окружили нас и слушают, открыв от любопытства рты.
Кабинет у Николая Ивановича крошечный, и не кабинет даже, а кладовка. Тут собраны всякие рамы, рамки, кумачовые полотнища со всякими лозунгами, рулоны школьных стенных газет, пачки рисунков, так что повернуться совершенно негде. Разве что одному Николаю Ивановичу, потому что он небольшого роста, лысоватый, с круглым лицом и круглым носом. В прошлом году я часто бывал здесь после уроков: Николай Иванович заставлял меня рисовать всякую натуру: гипсовые руки, головы, стаканы, бутылки, шары и вообще все, что придется. В прошлом году у нас в классе было рисование, а в этом его уже нет, но Николай Иванович хочет, чтобы я все время что-нибудь рисовал, потому что у меня способности.
— Человеку способности даны для того, чтобы он ими пользовался, развивал и тем самым приносил радость себе и людям, — наставляет меня Николай Иванович. — Ты посуди сам: во всей школе ты единственный человек, который умеет так рисовать. И даже во всем Адлере. Единственный! Ты это понимаешь?
— Понимаю, — говорю я, потупив голову, но говорю так лишь потому, что так почему-то надо Николаю Ивановичу. На самом же деле я совсем не понимаю, чем я таким отличаюсь от других. Более того, мне даже неловко отличаться чем-то от других, мне не нравится, когда меня дразнят художником и при этом добавляют, что художник — от слова худо. И вообще я как-то поостыл к рисованию. Раньше все рисовал и рисовал, а теперь почему-то не тянет.
— Вот что, парень, — продолжает агитировать меня Николай Иванович. — Давай с завтрашнего дня продолжим наши занятия. Футбол твой подождет. Футболистом может стать почти каждый, а художником — единицы. Поэтому у нас в России один Репин, один Суриков, один Нестеров. А футболистов тысячи. Завтра в пять часов вечера приходи ко мне домой — будем работать.
И смотрит на меня своими серыми очень внимательными глазами. Почти не моргая.
— Придешь?
— Приду.
— Вот и хорошо. Тогда до завтра. И не опаздывай.
Я выхожу из кабинета, осторожно прикрываю за собой дверь, тут же срываюсь с места и несусь догонять своих товарищей. Мне сегодня стоять на воротах.
Николай Иванович снимает комнату на улице Крупской. Комната небольшая, чуть больше, чем кладовка в школе, зато с двумя окнами. Здесь тоже едва повернешься: продавленный кожаный диван, шифоньер, стол, над столом полки с книгами, альбомами, гипсовыми статуэтками, руками, ногами, головами. В углу мольберт, на котором стоит холст с видом на горы. Он стоял здесь и в прошлом году.
Перед тем, как прийти к Николаю Ивановичу, я сбегал на море, искупался, мои волосы мокры, кожу лица стягивает высохшая соль. На стенных часах ровно пять. Николай Иванович разливает по стаканам чай, кладет на тарелку бутерброды с колбасой. Колбаса — это такая редкость, что у меня начинают течь слюньки, я отворачиваюсь и делаю вид, что с интересом рассматриваю гипсовые физиономии греческих богов.
— Садись, — приглашает меня Николай Иванович к столу. — Давай побалуемся чайком, а потом за работу.
Я пытаюсь отказываться, но Николай Иванович неумолим, да и мне не с руки долго отнекиваться, потому что есть хочется, а после моря — тем более. Незаметно я съедаю два бутерброда и выпиваю два стакана чаю.
Колбасу я не ел с самой Константиновки. Даже вкус ее позабыл. Да и хлеб на нашем столе бывает не каждый день. Когда хлеб давали по карточкам, его еще можно было купить, если встанешь пораньше и займешь в магазине очередь, а как только карточки отменили, так в Адлере хлеба почти не достанешь, очереди занимают с вечера, дежурят всю ночь, а выбросят — на всех не хватает. За хлебом по воскресеньям мы иногда ездим в Сочи: там снабжение «как в Москве», там, если повезет, можно купить сразу несколько буханок и растягивать их на всю неделю. Но ездить в Сочи можно только на товарном поезде и только зайцем. Или, если на пассажирском, то тоже зайцем же. Однако нас постоянно гоняют проводники и милиционеры, а на товарняках еще и охрана с винтовками. Но мы как-то умудряемся: бьем на жалость, хнычем: — «Тетенька! Дяденька! Родненькие!» Бывает, высаживают. Тогда топаем пешком. Но не по шпалам: на мостах часовые, возле туннелей тоже, а по шоссе. А это почти вдвое длиннее. Радости мало.