Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 56 из 118

— Так чего вы там в Восточной Пруссии? — поинтересовался Моторин.

— Я вот рассказываю капитану, как мы им там врезали, — подобрался Кокон, польщенный вниманием первого секретаря и всей честной компании. — У них в Восточной Пруссии одни сплошные болота. А по болотам — дамбы, по дамбам — дороги. Ну а мы, естественно, наступаем… Тут, значит, воздушная разведка доносит, что по дамбам немцы драпают. Ну, командир нашего корпуса… генерал Гусарский, поворачивает все танки корпуса на эти дамбы. Впереди ИСы, за ними тридцатьчетверки. Выруливаем на дамбу, а по ней солдаты, машины, пушки, бронетранспортеры, повозки, бабы, ребятня, коровы, овцы, свиньи — все от нас драпают. Дамба узкая, две телеги едва расходятся, слева болото, справа болото — деваться некуда. Догоняем мы хвост колонны и сходу врезаемся в нее. На полном ходу… Вот как они нас давили в сорок первом, так и мы их…

Кокон замолчал, стукнул кулаком по столу и сглотнул слюну. Глаза у него блестели и блуждали по лицам слушателей, рот ощерился, дыханье сбилось, круглое и добродушное лицо стало жестким и будто даже похудело; видно было, что бывший солдат въяви переживал прошлое и будто снова сидел на броне танка.

Дернув головой, он продолжил захлебывающимся голосом:

— Головной танк прет и будто волну впереди себя гонит: кричат, орут, воют, визжат, вперед чуток подадутся, а куда дальше-то? Не-екуда! Впереди сплошная масса шевелится. А головной все себе под гусеницы, все под гусеницы. Забуксует в человеческом, так сказать, следующий за ним вперед выходит. А мы, значит, на броне. Сидим, смотрим, иногда постреливаем, если какой фриц трепыхнется. Или ихний «тигр» начнет пушку поворачивать в нашу сторону. Наш ИС… а у него пушка сто двадцать миллиметров… как долбанет этому «тигру» в зад… А там боеприпас, бензин! И кто впереди, и кто позади него — телеги там, грузовики и прочее — все к черту! Как корова языком! Смотреть на это жутковато было. Даже бывалым солдатам. Однако смотришь и сам про себя твердишь: «Это вам, гады, за сорок первый! Это вам, гады, за наших баб и детишек, что вы тогда подавили да побили…»

— Господи! — воскликнула Любовь Капитоновна, прижимая пухлые ладошки к полным щекам. — Какие вы ужасы рассказываете! Вам, Семен Андреевич, пить никак нельзя! Вы как выпьете, так вас на всякие ужасы так и тянет, так и тянет. И не верю я, и не поверю! Чтобы наша Красная армия — и такое? Этого не может быть! Не может быть ни-ког-да! И не говорите мне, и не говорите! — затрясла она головой, крепко зажмурив глаза.

— И правильно! И не верьте, голубушка Любовь Капитоновна! Это товарищ действительно спьяну, — подхватил Моторин, неодобрительно поглядывая на милиционера. — Вы… э-э… простите…

— Семен Андреевич, — подсказал Климов.

— Семен Андреевич! Да! Вы забываетесь, мой дорогой! Здесь, конечно, люди свои, мы все понимаем: тоже прошли фронт от звонка до звонка, тоже всякого повидали, но надо знать… с политической точки… с идеологической тоже… хотя вы и милиционер — преступность и все такое прочее, а все равно: дело у нас общее, за моральное состояние общества отвечает не только первый секретарь райкома, но и каждый коммунист… Тем более — руководящий! Война — она… а только советский воин, движимый передовой идеологией, под руководством партии и товарища Сталина — это вам не фашисты, а марксизм-ленинизм, пролетарская солидарность и, так сказать, интернационализм. Надо соображать, если вы соответствуете, так сказать… — совсем уж сердито заключил Василий Силантьевич.

— Так я все понимаю! — воскликнул Кокон, и круглое и добродушное лицо его сперва пошло густыми красными пятнами, а потом побелело. — Я ж в том смысле, что некоторые думают, будто это только на бумаге…

— Что на бумаге? — Василий Силантьевич сверлил милиционера немигающим взглядом близко посаженных глаз, лицо его закаменело и отлилось в суровый гранит. Под этим взглядом Кокон смешался еще больше, хмель, похоже, из него выветрился, и в наступившей жуткой тишине он пролепетал серыми губами:

— Так в смысле лозунга: «Смерть за смерть, кровь за кровь». Вот и, значит, на практике… Я только в этом смысле, Василий Силантьевич, только в этом!

— Все! — твердо остановил оправдания майора Моторин. — Надеюсь, что больше ни от кого подобное не услышу. Есть линия партии, соответственно с ней… а все остальное не должно. Опять же, здесь дама, можно сказать, цвет, а вы такие ужасы. — И, помягчав лицом, добавил: — Давайте лучше выпьем за нашу родную советскую власть, самую справедливую власть на всем свете в лице несравненной Любовь Капитоновны!

— За Любовь Капитоновну! За нашего секретаря! — торопливо подхватил Кокон. — Ур-рррааа!

Лицо его, все еще белое, покрылось крупными каплями пота, и капли скатывались по лбу, нависали на бровях и кончике широкого носа, падали с подбородка на форменный китель, в тарелку и в рюмку, но он то ли не замечал этого, то ли боялся стереть.

Глава 26

А в это время за стеной пиршественного зала, на кухне, шофер первого секретаря райкома партии Петька Петухов укладывал в свою большую кожаную сумку всяческую снедь. Носатый повар и две его помощницы ревностно следили за тем, чтобы он не взял себе лишнего, не обделил остальных.

— А тут чего? — спрашивал Петька и разворачивал очередной сверток. — А-а, годится бедному фрицу. Почаще бы наше начальство устраивало пирушки, с голоду бы не умерли. А, Наташа?

Повар-еврей, которого звали Натаном Бениаминовичем, а Петька из презрения звал просто Наташей, пожевал толстыми губами, но ничего не ответил. Этому Петьке чего не болтать — он при начальстве, а на Натане Бениаминовиче все еще висит срок и… и шестеро по лавкам.

— Будет тебе! — отодвинула от Петьки очередной сверток одна из поварих. — А то лопнешь.

— Ох и жадная ты, тетка Груня! Ох и жадная! У самой, небось, дома погреб трещит…

— Я в твой погреб нос не сую, и ты в мой тоже не суй! — отрезала повариха. — Нам их еще и завтрева кормить, да и ты с утра прискочишь…

— Ладно, ладно, я пошутил, — отвернулся Петька от разделочного стола и взял в руки свою знаменитую на весь район сумку. — Бывайте пока.

Петька вышел на крыльцо, в густую темень сентябрьской ночи, окутавшую пустынную площадь и, казалось, весь мир. Лишь звезды густо истыкавшие небесную твердь, пьяно подмигивали кому-то, время от времени посылая вниз острые светящиеся стрелы.

Держась рукой за перила, Петька покачался из стороны в сторону и сыто отрыгнул.

Внизу, у крыльца, кто-то переступил с ноги на ногу.

— Кто тут? — спросил Петька, перегибаясь через перила.

— Это я, Петр Иваныч! Колымагин. — ответили из темноты. — Дежурю вот. Не знаете, долго они еще там?

— Часа два — это точно. Они еще к сладкому не приступамши. Еще налима доедают. Здоровущий налимище. Вот такой! — показал Петька, широко раскинув руки, и в сумке его что-то звякнуло.

— Я знаю, — согласился Колымагин, выступая из тьмы под свет фонаря, висящего под козырьком крыльца. — Белянчиков налима того вчерась изловимши. Жуткий налимище. Чуть сетку не порвамши.

— А-а, Белянчиков… Белянчиков — этот может, — кивнул Петька и снова рыгнул. Он несколько секунд тупо смотрел на милиционера, переминающегося возле крыльца, на его худое мальчишеское лицо, на тщедушную фигурку. И, что-то вспомнив, спросил: — Выпить хочешь?

— Так нельзя же мне, Петр Иванович: при исполнении я… А как там майор наш, Кокон Семен Андреич? Мне его еще домой отвозить надо, — пояснил Колымагин и вздохнул.

— Тепленький уже. Да ты это… Ты, небось, жрать хочешь? А? Так ты это… давай на кухню. Там Наташа, скажи ему, что я велел, пусть покормит. Там жратвы этой и так останется — всю не унести, — и Петька снова рыгнул, будто подтверждая справедливость своих слов.

— Неловко как-то, — замялся Колымагин, однако поднялся на пару ступенек.

— Ловко, ловко! — все более воодушевляясь, заверил Петька и, взяв Колымагина за локоть, повел на кухню. — Пойдем провожу.

Из открытых окон купеческого особняка доносился шум угасающего застолья. Свет из них пятнал серые булыжники древней площади, пробившуюся между ними траву. Неподалеку тарахтел движок, вращая электрогенератор, с помощью которого и освещалось здание райкома партии.

Со стороны станции долетел требовательный гудок паровоза. Где-то на темной улице безостановочно и монотонно брехала собака. Ей иногда отвечали другие.

Городишко, погруженный во тьму, рано и тихо отходил ко сну. Очередной будничный день, один из дней российской погожей осени, миновал в трудах и заботах. Завтра нужно рано вставать, идти в контору или в поле, браться за плуг или становиться к печи.

С высокого неба сияли звезды, тек куда-то Млечный путь, воздух к полуночи был чист и прохладен, и звезды сияли ровно, почти не мигая.

В захолустном городишке Калининской области обмывали нового первого секретаря райкома партии, нового хозяина района. Жизнь была скудна на радости и развлечения, и люди, как могли, отводили душу.

На райкомовской кухне милиционер Колымагин с хрустом давил крепкими голодными зубами куриные кости. Натан Бениаминович, сложив руки на животе, с застывшим на лице страданием наблюдал, как ест милиционер. Он не мог ни во что вмешиваться, он мог только ждать и страдать.

— Подкинь еще человеку, — требовал Петька в пылу неожиданного великодушия и сам лез руками в кастрюлю и докладывал в тарелку милиционера, а тот, густо краснея и слабо сопротивляясь, торопливо глотал все, что ему подсовывал Петька, и старался ни с кем не встречаться глазами.

Глава 27

Петька шел по темной улице, громко насвистывая мелодию про трех танкистов, громко стуча подкованными каблуками хромовых сапог по булыжному тротуару. Он знал, что за закрытыми ставнями слышат его свист и шаги и говорят что-нибудь о нем. Петька уверен, что плохого о нем говорить не могут даже за закрытыми ставнями, потому что ничего плохого он никому не сделал, а, наоборот, иногда кому-нибудь чем-нибудь да помогал. Вот и сегодня — накормил этого олуха Лешку Колымагина, и тот этой Петькиной услуги никогда не забудет: нынче все, даже милиционеры, больше всего думают о жратве, а так как и сам Петька еще недавно ни о чем другом думать не мог, как только о том, чтобы хоть раз нажраться до отвала, поэтому направление мыслей Колымагина ему было известно доподлинно. Люди все одинаковы, будь ты хоть милиционером, хоть первым секретарем.