Да, о чем это думалось перед тем, как задремать? Обручев, Красников, первый бой… В училище бои представлялись совсем не такими. Надо признаться, он, лейтенант Задонов, в этом первом своем бою вел себя не лучшим образом и, если не струсил, — с чего там трусить? — то растерялся — это уж совершенно точно.
Да и как тут не растеряться, когда стреляют со всех сторон, и пули, кажется, летят в тебя тоже со всех сторон, а капитан Красников вдруг исчез куда-то, и никто не командует, и неизвестно, брать ли команду на себя и поднимать бойцов в атаку, или еще обождать. Наконец, кого атаковать? В какую сторону? Пока он разбирался, стрельба так же неожиданно прекратилась, как и началась, и среди деревьев, в той стороне, где, по идее, должны быть бандиты, вдруг появился капитан Красников с прутиком в руке. Он шагал не спеша, шурша опавшей листвой и беспечно помахивая прутиком, будто ему до бандитов нет никакого дела. А как же с атакой, преследованием?
Задонов тогда ничего у Красникова не спросил, ничего ему не сказал, но до сих пор так и не может решить, бой это был или что-то другое, струсил он или растерялся по неопытности? В любом случае, похвастаться нечем, еще больше — командиру роты, который пустил этот бой на самотек.
И тут лейтенанту вспомнился давний разговор с отцом, разговор о смелости и трусости и о том, как это проявляется у тех или иных людей в различных обстоятельствах. Случился этот разговор еще в Москве, то есть до командировки отца (так он это называл) в глухую провинцию, командировки, которая длится уже почти три года.
Они тогда, помнится, выпили по нескольку рюмок коньяку, а подвыпивший отец любит вслух порассуждать о том, о чем трезвым он рассуждает сам с собою за письменным столом в своем кабинете. Вернее сказать, тогда рассуждают его герои: солдаты и генералы, рабочие и колхозники, партийные работники и всякий другой люд, но рассуждают так, как им и положено по их общественному и социальному положению, а, подвыпив, отец рассуждал сам от себя, — и Ивану бывало любопытно и интересно его слушать, потому что отец умел рассуждать — это же его отец! — и делал это как-то по-особому красиво.
— Безрассудно смелыми, мой дружок, — говорил отец, двигая по скатерти рюмку, — бывают только люди, не сознающие своего предназначения. И не потому, что они не боятся смерти, а потому, главным образом, что им как бы нечего терять. Не в материальном, а в сугубо интеллектуальном смысле. Посуди сам: человек, скажем, владеет несколькими языками, пишет хорошие книги, знает, например, историю Древнего Египта — он ведь для чего-то учил эти языки, учил историю, он собирается написать книгу, и больше, заметь, в мире никто такую книгу написать не способен. О том же самом другую — да, но не такую! Такой человек уже как бы и не принадлежит самому себе, он должен чувствовать ответственность перед человечеством и историей за то, что он еще не сделал, но что сделать обязан. Такой человек боится смерти и не может не бояться ее. Более того, он интуитивно избегает ситуаций, которые могли бы привести к преждевременной смерти. Это трусость? — Помолчал, разглядывая рюмку, и, как всегда, не рассчитывая на ответ сына, продолжил: — С точки зрения примитива — да, трусость! С точки зрения интеллекта — нет! Я бы это состояние назвал даже мужеством, поскольку он, интеллект, сознает, что его поведение расходится с установившейся нормой. Но сегодня норма одна, завтра другая, а интеллекту не имеет смысла следовать установившейся морали, он вне времени и традиций. Вся беда в том, что интеллект не значится в табели о рангах, и если, скажем, генералу положена охрана и не рекомендуется рисковать жизнью на том основании, что он имеет определенную ценность для государства, то интеллект обязан охранять себя сам. А такое «охранение», с позволения сказать, вернее — неспособность к самоохранению, чревато трагическими последствиями. Тому примером Пушкин, Лермонтов, Маяковский…
Отец надолго замолчал и, кажется, позабыл о существовании сына. Не трудно было догадаться, что его рассуждения построены на каких-то фактах из собственной биографии, о которых мы не любим распространяться, но которые саднят и постоянно требуют нашего объяснения и оправдания. Возможно, что отец когда-то струсил, может, этой его слабости никто даже и не заметил, но не исключено, что трусость его имела какие-то трагические последствия для других, — и вот он мучится и пытается подвести под свою трусость моральную и философскую базу. Но как бы там ни было, а слушать его и следить за поворотами его мысли всегда интересно. Тем более что несколько боевых орденов, пожалованных отцу, доказывают нечто совершенно противоположное.
Ивану очень хотелось расспросить отца, с чем связаны эти его рассуждения, но он благоразумно удержался, понимая, что есть вещи, о которых лучше не спрашивать. И вообще — не всегда надо показывать, что ты догадываешься об истинных мотивах тех или иных рассуждений. Если они не твои собственные.
Ну, а он, Иван Задонов, имеет право на самосохранение? Что потеряет человечество, если он завтра погибнет? И поток не оскудеет, и никто не заметит, что из общей массы выпала маленькая частичка? Неужели огромный мир каждый носит в своей душе и с уходом кого-то этот мир не становится беднее? Да? Нет? Но почему он вдруг сам впал в такой пессимизм? Неужели в нем так еще сильна интеллигентская мягкотелость? «Мертвые вызывают лишь любопытство…» Значит, когда его убьют… Но ведь речь идет совсем не о нем, а о людях, которые стоят на пути прогресса, мешают развитию. Конечно, каждый из них в своей душе носит тоже целый мир, но это мир вражды и ненависти, с уничтожением которого расправят крылья другие — лучшие — миры. Да, только так. Всегда надо видеть перед собой конечную цель. А цель эта — благородна. И все, и точка, и никаких сомнений! «Живые вызывают сострадание…» Че-пу-ха!
В расположение роты лейтенант Задонов добрался в два часа пополудни — значительно раньше, чем рассчитывал. В Мятице, небольшом селе дворов на пятьдесят, откуда он уезжал шесть дней назад и где в то время стояла рота особого назначения, он застал лишь ротного старшину Абдуллаева с поварами и обозниками, которые маялись от безделья. Старшина доложил, что рота находится в пяти километрах от села, что всем выдан сухой паек и ему туда соваться не велено, а велено оборонять Мятицу, если банда вдруг сюда сунется. Что же касается товарища лейтенанта Задонова, то на его счет никаких распоряжений от капитана Красникова не поступало, но если товарищ лейтенант прикажут, то он, старшина Абдуллаев, даст ему провожатого. Однако раньше чем стемнеет, идти туда нельзя, потому что рота находится в засаде, и появление там товарища лейтенанта средь бела дня может ее демаскировать.
Старшина Абдуллаев, скуластый и слегка раскосый татарин, лет тридцати с небольшим, увешанный орденами и медалями, с самого начала относился к лейтенанту Задонову покровительственно и запанибрата, будто имел на это право, но сегодня он явно переборщил и своим тоном, и идиотской ухмылочкой, так что лейтенант Задонов вынужден был, не теряя при этом своего достоинства, поставить старшину на место и потребовать проводить его в роту немедленно.
Старшина кликнул одного из солдат: «Артюхов!» — явился Артюхов, жуя на ходу, в накинутой на плечи шинели, без ремня, с расстегнутым воротничком гимнастерки.
Пришлось сделать замечание и Артюхову.
После этого лейтенант Задонов распорядился принять газеты, листовки и брошюры, которые он привез с собой из политуправления, несколько листовок расклеить по селу, а газеты «Правду», «Известия» и «Красную звезду» вывесить возле сельсовета.
— Вы, товарищ лейтенант, только скажите товарищу капитану Красникову, что это вы приказали сопровождать вас до темноты, а то товарищ капитан…
Но Задонов оборвал старшину, заявив, что он не мальчик и сам знает, что ему делать. С тем и отправился к месту засады.
Глава 6
Московский курьерский поезд, с чисто вымытыми вагонами и новеньким паровозом, стоял на первом пути. У Алексея Петровича Задонова билет в мягкий вагон. Носильщик-татарин тащит его чемоданы, жена Алексея Петровича, Мария Ивановна, виснет на руке мужа и не отнимает от глаз надушенный платочек.
— Алеша, — говорит она прерывистым голосом, стараясь сдержать рыдания, — будь там осторожен. Зайди или позвони… лучше зайди к Ивану Нефедычу: он всегда к тебе относился с симпатией. И Гурий Афанасьевич тоже. Гурий Афанасьевич сейчас член цэкака, он многое может… Я тебя умоляю… будь сдержан в выражениях, — торопливо шепчет жена Алексею Петровичу и тут же оглядывается по сторонам. — И сразу же поезжай к Ляле, посмотри, как она живет, сам поживи у нее какое-то время… Ляля так редко пишет… И позвони тете Вере… И обязательно узнай, кем и где служит Ваня. Он пишет, что во Львове, но я не верю. Чует мое сердце: там опасно, всякие нацмены, бандеровцы, а он еще совсем ребенок. Может, его лучше перевести в Москву… Я тебе там все написала, чтобы ты не забыл… — торопится Мария Ивановна, суя в карман пальто Алексея Петровича какую-то бумажку. — О-о, Алеша-ааа! — чуть не взвыла она от каких-то своих ужасных предчувствий и обвисла на руке Алексея Петровича.
— Маша, Ма-аша, — уговаривает жену Алексей Петрович. — Я тебя прошу успокоиться. Неудобно: люди смотрят. Да и что со мной может случиться? Не война же…
— Но пленум, Алеша, пле-енум! Таких людей, таких людей!
— Ну что — таких людей? — теперь и Алексей Петрович быстро и воровато оглядывается по сторонам и понижает голос почти до шепота. — Не такие уж это и люди. И я тут совсем ни при чем. Они там, я здесь. И совсем не обязательно вызывать меня в Москву, чтобы… И хватит об этом, хватит! — решительно сжал он жене руку. — Все будет хорошо, я это чувствую, знаю, а интуиция меня ни разу не подводила. Так что успокойся. Приеду, осмотрюсь, вызову тебя. Ты там все потихоньку складывай, складывай… Не перепутай мои рукописи… Я в горкоме предупредил, чтобы тебе помогли с отъездом…
Алексей Петрович наморщил свой высокий лоб, вспоминая, все ли он сказал, что надо. Вроде бы все. Хотя более чем уверен, что в поезде непременно вспомнит о чем-то несказанном, но весьма существенном.