Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 70 из 118

Прозвучал второй звонок, Алексей Петрович заторопился. Он чмокнул жену в щеку, попятился к вагону, но Мария Ивановна обхватила его шею руками и принялась тыкаться мокрым от слез лицом в его лицо, всхлипывая и причитая. Чувствуя, что этому не будет конца, Алексей Петрович оторвал руки жены от себя и полез на подножку вагона. Тотчас же к Марии Ивановне подошла женщина в черном платке, которая следовала за ними в нескольких шагах, взяла ее за руку, зашептала что-то успокаивающее. Задонов спохватился, словно только сейчас заметил эту женщину, соскочил с подножки, подошел, неловко сбоку ткнулся губами куда-то возле уха женщины в платке, пробормотал:

— Ах, извините, Варвара Михална! Совсем замотался, — и снова полез на подножку.

Мария Ивановна протянула к нему руки, лицо ее искривилось мукой, сделалось некрасивым, безобразным даже, Задонов снова дернулся было к ней, но тут звякнул последний, третий, звонок, что-то такое прохрипело радио, проводник вагона шагнул на подножку и загородил своей спиной Алексея Петровича. Свистнул паровоз, выпустил облако пара, вагоны поплыли, громыхнули на стыках. Алексей Петрович над головой проводника помахал рукою, вздохнул с облегчением и пошел в вагон.

Слава богу, проводы наконец позади, а впереди дорога и Москва. О нем вспомнили и призвали в столицу как человека, без которого нельзя обойтись в переломные моменты истории. Хотя телеграмма редактора газеты «Правда» была лаконична и ничего не объясняла, Алексей Петрович слишком долго проработал в этой системе, чтобы не догадаться — точнее, не знать наверняка, — какие выводы надо сделать из этой телеграммы. Он даже не стал заходить в редакцию областной газеты, за которой числился, а лишь позвонил главному редактору. Как он и предполагал, тот уже знал о вызове из Москвы своего именитого сотрудника, пообещал позаботиться о жене и помочь ей с отъездом. Мог бы, конечно, придти проводить, но явно помешал снобизм местного значения.

Впрочем, это даже хорошо, что никто не пришел провожать: начались бы тут всякие речи и прочая чепузуха, Машу бы оттерли в сторону, а так спокойно и благородно и никаких чепузух. Слово это, изобретенное самим Алексеем Петровичем, составленное из «чепухи» и «показухи», он произнес про себя с особым удовольствием: как знать, не станет ли оно со временем тем общепринятым и общеупотребительным словом, которое, в ряду других слов, придуманных другими писателями, станет как бы символом нынешней эпохи. Все может быть, все может быть…

И все-таки где-то внутри у Алексея Петровича скребли кошки. Хотя он и уверял свою жену, что интуиция его не говорит ему об опасности, следовательно, этой опасности не существует, но вот же — не пришел никто проводить, а почему? Не потому ли, что списали его со счетов, решили, что вызов в Москву связан с пленумом ЦК партии и грядущими для Алексея Петровича неприятностями? Трусливый и жалкий народец! Но что делать, если он действительно чувствует, что пронесшаяся над творческой интеллигенцией гроза его не коснулась и коснуться не может? Более того, он уверен, что она для него вполне может оказаться благодатной, открывающей новые перспективы, — в этом все дело. А что Маша боится, так она всегда за него боится, независимо ни от чего.

И все-таки кошки скребли.

Алексей Петрович, вспомнив о жене, остановился в проходе и посмотрел в окно: так и есть — Маша семенит рядом с вагоном и высматривает его в окне. Алексей Петрович опустил раму, высунулся, Мария Ивановна заметила его, наддала шагу, поравнялась с ним, протянула руку. Алексей Петрович коснулся своими пальцами ее пальцев и закричал, чтобы она остановилась и не бежала вслед поезду: мало ли что. Но Мария Ивановна еще какое-то время семенила рядом, глядя на мужа зареванным лицом, и все это молча, молча, как собачонка, которую бросили, а она хочет, чтобы ее непременно взяли с собой.

Поезд увеличил ход, Мария Ивановна стала отставать и наконец совсем остановилась, маленькая и одинокая.

Вот так всегда она его провожает в каждую его поездку уже после войны, и всегда будто в последний раз. Ох, как он не любит эти проводы, эти ее с трудом сдерживаемые рыдания, хотя могла бы уж привыкнуть к его частым отлучкам и не рваться всякий раз на вокзал. Алексей Петрович не очень-то понимает свою жену, считает это блажью, женскими штучками, хотя эти «штучки» стали таковыми после выхода книги, в которой он описывал свои скитания по немецким тылам.

Странная вещь: когда Маша читала книгу в рукописи, она воспринимала эти его похождения более-менее спокойно, может быть, не веря, что он написал правду о себе. Но вот вышла книга — и в ней что-то надломилось: она увидела своего мужа совсем не таким, то есть умным, мудрым и осмотрительным, каким его знала, а до последней крайности безрассудным, способным пускаться на всякие авантюры. Именно поэтому Алексей Петрович, оставив всякие попытки воспрепятствовать Маше в ее стремлении проводить своего мужа до дверей вагона, постарался приехать на вокзал с предпоследним звонком, чтобы сделать сцену прощанья покороче.

Но откуда же сегодня такая тоска, словно они и вправду больше никогда не увидятся? «Стареем, брат, стареем», — сказал сам себе Алексей Петрович, продолжая незрячими глазами смотреть в открытое окно, но, противу обыкновения, объяснение не дало ему успокоения и чувства уверенности.

Конечно, как для самого Алексея Петровича, так, тем более, для всех остальных, вызов его в Москву явился полной неожиданностью: еще вчера статьи Задонова, посылаемые в центральные газеты, клались под сукно, хотя в этих статьях не было ничего такого, чего не печатали в этих же газетах в это же самое время. Просто у него свой, задоновский, стиль, свой способ изложения тех же самых мыслей и идей. И дело вовсе не в том, что он в своем захолустье оторван от той кухни, где варится политическое хлебово, рассчитанное на широкую массу, и поэтому чего-то не знает и не понимает. Все он доподлинно знает и отлично понимает, потому что для умного человека знать и понимать тут особо нечего: все одно и то же изо дня в день. Вот и книгу его о войне — продолжение предыдущей — все не печатают и не печатают. Значит, он все еще в опале, все еще не угоден Верховному, будто живет не при советской власти, а при императоре Павле I. Да и в опалу Алексей Петрович попал ни за что: разгромная статья на первую книгу в «Литературке» стала лишь поводом, а основная причина, надо думать, заключалась в том, что водил дружбу с людьми, которые кому-то почему-то стали неугодны. Ему даже не предъявили никаких обвинений, его ничем не укорили, не читали нотаций и нравоучений, а просто отодвинули в сторону, как ненужную мебель, предложив сменить место жительства. Временно. До лучших времен.

И надо сказать, что ему еще чертовски повезло — в сравнении с теми, кто сгинул либо тихо и таинственно, либо с шумом и треском…

Глава 7

Алексей Петрович отошел от окна и принялся всматриваться в номера купе. Ага, вот и его. И загадал: если его спутницей окажется женщина, то все будет хорошо, жизнь его вернется в старое русло и потечет по-прежнему.

Он постучал, нажал на ручку, услыхав разрешение войти (слава богу — женщина!), и открыл дверь.

— В попутчики принимаете? — спросил Алексей Петрович бодренько у круглолицего мужчины в бархатной куртке, едущего, судя по всему, издалека, и не находя в купе больше никого, точно женский голос ему померещился.

В купе, действительно, больше никого не было. Да и не могло быть.

Мужчина внимательно оглядел Алексея Петровича с ног до головы, изобразил любезную улыбку, произнес тоненьким голоском кастрата:

— Пожалуйста, пожалуйста! В Москву?

— В нее самую, — ответил Алексей Петрович, чувствуя, как беспричинная веселость начинает охватывать его душу, вытесняя недавний приступ тоски и неуверенности. Он хохотнул ни с того ни с сего, увидев свои чемоданы, стоящие на багажной полке, зная, что это вовсе не от вида знакомых чемоданов и даже не от детского голоска попутчика, а просто оттого, что он снова в поезде, снова едет куда-то, потому что Москва — это лишь начало нового пути, снова начинается для него та жизнь, от которой он уже начал отвыкать за два с лишком минувших года.

— В нее, родимую, в нее! — еще раз повторил Алексей Петрович и принялся снимать с себя пальто. Раздевшись и повесив пальто в шкафчик на плечики, Алексей Петрович щеточкой привел в порядок свои густые каштановые волосы, отливающие благородной сединой и уложенные на голове крупными волнами, отряхнулся, одернулся, поправил галстук и только после этого повернулся к своему попутчику и представился с той неброской фамильярностью, с какой он привык обращаться ко всем людям, какой бы пост они ни занимали, потому что видел в этих людях предмет для изучения и последующего описания…

— Задонов… Алексей Петрович… Прошу, как говорится, любить и жаловать.

Человек с круглым лицом, как для начала окрестил его Алексей Петрович по всегдашней своей привычке отыскивать в людях нечто характерное, не был военным, не походил и на ученого, но поскольку ехал в этом двухместном купе мягкого вагона, куда допускались люди лишь с определенным общественным положением, то, скорее всего, состоял в когорте партийных работников областного уровня, начинавших свою карьеру от сохи, то есть из грязи в князи, и очень этим гордились. Поднимаясь по партийной лестнице, они наскоро приспосабливались к новым условиям, припомаживались и прилизывались, но родовой суглинок нет-нет да и выступал при случае сквозь тонкий слой глянца. Много таких людей поднималось, как грибы после дождя, на глазах у Алексея Петровича, достигали определенных высот и неожиданно пропадали, уступая место другим, более восприимчивым, более пластичным.

Человек с круглым лицом слегка оторвал зад от дивана, протянул короткопалую ладошку, вяло ответил на пожатие руки Алексея Петровича, явно не признав в нем известного всей стране Алексея Задонова, писателя и журналиста, и, только снова угнездившись на прежнее место, произнес пискляво и со значением: