Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 71 из 118

— Птахин, Зиновий Лукич, — помедлил малость, словно давая Алексею Петровичу придти в себя, и добавил почти торжественно: — Второй секретарь обкома.

Алексей Петрович расплылся в радостной улыбке: он угадал. А вот Птахин этот в людях явно не разбирается. К тому же, видать, принадлежит к тому сорту читателей, которые никогда не помнят авторов прочитанных книг и статей; либо ему даже в голову не приходит, что знаменитый Задонов и этот его попутчик в поношенном пальто и костюме есть одно и то же лицо, хотя именно в таких комфортабельных вагонах и можно встретить всякую знаменитость. Возможно, если бы Алексей Петрович назвал ему свою профессию, все прояснилось бы сразу же, но он никогда этого не делал, коли в этом не возникало необходимости, и, сколько мог при таких случайных знакомствах, старался оставаться как бы инкогнито.

Зиновий Лукич, назвав себя, некоторое время внимательно изучал лицо Алексея Петровича, рассчитывая, видимо, на соответствующую реакцию своего случайного спутника, и Задонов — не сразу, правда, — округлил глаза, всплеснул руками и воскликнул:

— О-о! Мне весьма и весьма приятно иметь такого попутчика! Я всегда считал, что наши вторые секретари любого уровня, хотя и являются вторыми, на самом деле это самые первые лица по той роли, которую они выполняют на практике! Безропотные лошадки, которые тянут воз партийной работы на местах!

— Если бы только партийной, — проворчал, вернее, пропищал Зиновий Лукич, но более низким тембром. Однако взгляд его серых глаз значительно потеплел, хотя в них продолжало светиться сомнение: говорит ли его попутчик со знанием дела, вкладывает ли в свои слова еще и какой-то другой смысл, или просто пытается сделать приятное?

— Имен-но так! Вы совершенно правы! — восхищение в голосе Алексея Петровича взлетело еще выше. С этими словами он присел на диван напротив Птахина и быстрым круговым движением потер руки, словно отжимая с них воду после мытья. — И-именно! — с тем же восторгом повторил он, заражаясь собственным восторгом и предвкушая удовольствие от предстоящей игры, забыв предостережения жены выбирать слова, забыв все горькие уроки, преподанные ему жизнью. — Потому что партийная работа всегда направлена на достижение определенной практической цели: победа в войне, восстановление хозяйства, повышение благосостояния народа, его морально-политического и, я бы сказал, нравственного уровня… Вы полагаете, что я не прав? — спросил он, чтобы предупредить возможный вопрос самого Птахина, что-нибудь вроде: «О, вы тоже по партийной линии?», после которого пришлось бы раскрывать свое инкогнито.

— Ну что вы, что вы! — поспешно согласился Зиновий Лукич, и Алексей Петрович увидел, как тот, наморщив свой гладкий белый лоб, мучительно пытается понять, что за человек сидит перед ним и почему он завел разговор на такую, можно сказать, скользкую и скучную тему.

Алексей Петрович между тем то посматривал на своего собеседника, то поглядывал в окно, как бы давая понять, что для него такая тема разговора вполне обыденна, что тут ничего такого нет, но, в то же время, что-то такое и есть, не без этого, так что разговор и не совсем пустой, не из праздности: пусть-ка этот чинуша поломает голову, подрожит своими внутренностями.

За окном, все убыстряясь, проплывали запыленные и закопченные станционные строения, убогие и жалкие в своем убожестве серые бараки железнодорожников; кривые и грязные улочки окраин хаотически взбегали на бурые глинистые возвышения: здесь, в глинобитных хибарках жили переселенцы с Кавказа, люди недружелюбные и озлобленные, сюда опасно было заходить не только ночью, но и днем.

Только сейчас, при виде этой унылой картины, до Алексея Петровича дошло окончательно и бесповоротно, что он уезжает и уезжает навсегда, что в этих местах он бездарно провел более двух лет, успев в самом начале написать книгу, которую не печатают, хотя и хвастается всем, что провинция более всего располагает к творчеству («Вспомните, вспомните Болдинскую осень Пушкина!»), а на самом деле он здесь почти ничего не создал, ничего путного, все какие-то кусочки и обрывки. Нет, провинция не для него! И бог с ней!

Прощание с бездарным прошлым и ожидание плодотворного будущего — вот откуда в нем эта радость, пришедшая на смену тоске и неуверенности.

А еще этот кругленький и самодовольный тупица, для которого поездка в Москву такое же событие, как для Задонова поездка в Лондон, Париж или в Нью-Йорк: из него так и прет сознание собственного величия, желание облагодетельствовать кого-нибудь своим вниманием и самый элементарный страх. Быть может, его вызывают в Москву, чтобы назначить куда-нибудь «первым» или оставить при ЦК, и он, в тревожном ожидании перемен в своей судьбе, боится собственной тени. Не исключено, что он подозревает в Задонове подсадную утку, обязанную проверить его, Птахина, в такой неофициальной обстановке.

И Алексею Петровичу захотелось разыграть какой-нибудь спектакль, поимпровизировать, довести самодовольство и страх этого дурачка до высшей точки, чтобы потом если и не описать этот эпизод в какой-нибудь будущей книге, то рассказывать или… или хотя бы вспоминать и тем скрашивать горькие минуты. Впрочем, Маше рассказать можно: она любит такие истории, слушает с удовольствием, переживает, хотя и боится, что это не доведет ее мужа до добра.

Алексей Петрович давно уже знал, как ему казалось, о себе все: и свои способности, и свои упущенные возможности. Он мог бы стать знаменитым артистом, как, впрочем, и политическим деятелем, и администратором, и ученым, и полководцем — и это, последнее, отмечали некоторые генералы во время войны, — потому что был человеком по-русски широко талантливым, широко образованным и по-русски же разбросанным в своих желаниях и стремлениях. Ему ничего не стоило прикинуться ученым, имея дело с учеными, военным — с военными, простым рабочим или колхозником — с рабочими и колхозниками, хотя на последних походил меньше всего. Он в совершенстве владел сословными языками, манерой поведения, а более всего — способностью к перевоплощению. Алексею Петровичу не раз доводилось разыгрывать людей вполне умных и проницательных, которые о розыгрыше догадывались лишь много времени спустя. Что уж говорить об этом провинциальном партийном чиновнике! Но коль скоро он ему подвернулся, а дорога впереди длинная и скучная, то упустить такой шанс было бы непростительным.

— К сожалению, общество не всегда по достоинству оценивает людей вашей профессии, — покачал головой Алексей Петрович, будто эту мысль ему навеяли заоконные пейзажи. — А все потому, что работа ваша невидна, неброска, и людям несведущим кажется, что вы являетесь лишь исполнителями чужой воли.

— Э-э… Тут я с вами… как бы это сказать… — осторожно начал Птахин, — не могу согласиться целиком и полностью. Партия, как вам хорошо известно… Вы, надеюсь, член партии?

— Разумеется, разумеется! В наше время вне партии могут оставаться лишь окончательные тупицы и непризнанные гении, но… (пауза)… но так как и те и другие со временем сведутся к нулю, то партийность в отдаленном будущем станет нормой, и, видимо, возникнет необходимость в создании внутри партии как бы партии более высокой ступени, как примера для подражания, как образца поведения, но… (пауза)… но вы извините, Зиновий Лукич, что я вас перебил. Я вас внимательно слушаю, — и Алексей Петрович подпер голову рукой и уставился на Птахина с тем подобострастием, с каким студентка третьего курса смотрит на обожаемого, еще не слишком старого профессора.

— Так о чем это я? — Птахин потер ладонью гладкий лоб, ошарашенный неожиданными и незавершенными пассажами своего попутчика.

— Вы начали развивать мысль о том, что самостоятельность мышления людей такого масштаба, как ваш, оказывает непосредственное влияние…

Алексей Петрович замолчал, наблюдая за Птахиным. Он видел, что уже почти сбил того с толку, что тот не понимает, зачем он завел этот разговор и куда клонит, что он боится продолжать его и боится промолчать, потому что не знает, кто перед ним сидит. Алексей Петрович слишком хорошо знал этот тип людей, так широко распространенный среди партийных работников, сортируемых, отбираемых и формируемых их средой и направленностью их деятельности, и ему лишний раз хотелось убедиться в своей наблюдательности, в своих незаурядных способностях, которые то выручали его, то… кхе-кхе… подводили в прошлой жизни, полузабытой им и такой желанной.

И Птахин повел себя так, как и ожидал от него Алексей Петрович.

— Ну да, ну да! Самостоятельность мышления… Партия всегда призывает… Товарищ Сталин в своем выступлении на пленуме, например… — с трудом нащупывал Птахин верную дорогу, пытаясь по выражению лица Алексея Петровича понять, то или не то он говорит. — А только партия, как вам известно, — вдруг вспомнил он свою оборванную фразу и обрадовался, — только партия, вырабатывая коллективные решения, требует от своих членов, какой бы пост они ни занимали, неукоснительного выполнения этих решений, и в этом смысле… каждый на своем месте, проявляя разумную инициативу…

— Совершенно верно! — перебил Птахина Алексей Петрович, стараясь сбить его с проторенной дорожки. — Вы прекрасно сформулировали мысль о единстве коллективного разума и индивидуальных факторов, которые под воздействием коллективного фактора приобретают общественное звучание, нивелируя индивидуалистические черты, как проявление буржуазной ограниченности, — сыпал Алексей Петрович, не слишком-то вдумываясь в смысл произносимых им слов, но вполне уверенный, что они располагаются в нужной последовательности, не нарушая гармонию привычного восприятия.

— Не будучи партийным работником, не имея соответствующих качеств для такой многотрудной и многогранной деятельности, — сыпал дальше Алексей Петрович, — я всегда с восхищением следил за титаническими усилиями ваших коллег. И поражаюсь, как такую громадную и неповоротливую, сонную и дремучую, дикую и полудикую, варварскую Россию партийные работники-большевики смогли за такой короткий срок повернуть и повести в совершенно противоположную сторону. Перед столь грандиозным свершением мой ум всегда пасует. Ему не хватает масштабности! — патетически воскликнул Алексей Петрович, чувствуя, что перегибает палку.