Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 82 из 118

— Кто его знает! — И добавил: — Могу сказать только одно: посторонних здесь нет.

Может быть, до опалы Алексей Петрович вполне удовлетворился бы этим ответом, но не теперь: он знал, что Садовский когда-то работал у Дзержинского и у Ягоды, потом особенно активно способствовал проведению первого съезда советских писателей, занял в новой организации одно из руководящих мест, был вхож к Горькому, награжден юбилейным чикистским знаком, и прочая и прочая, но каким-то образом уцелел во время Большой чистки.

К тому же к Симонову с некоторых пор шли как на смотрины, чтобы засвидетельствовать свою лояльность власти и поддержку политики партии. Алексей Петрович лишь после войны стал вхож в этот избранный круг, но не очень в него стремился, уверенный, что каждый шаг, взгляд, не говоря уже о словах, здесь фиксируются и передаются куда следует. Не исключено, что именно здесь из-за своей несдержанности он попал под подозрение, следствием которого явилась опала и ссылка. А может быть, и статья выскочила отсюда же, а дальше уж все покатилось по проторенной колее.

Но даже зная все это, его властно тянуло в этот омут, попав в него вновь, он не смог удержаться от того, чтобы не спросить у хозяина, почему не видно такого-то и такого-то из завсегдатаев здешних пятниц, однако Симонов сделал вид, что не расслышал вопроса и сам стал расспрашивать Алексея Петровича, что тот написал за минувшие годы, собирается ли издавать, когда и где. Алексей Петрович начал было объяснять, что сперва писал рьяно, настрочил вторую книгу о войне, рукопись сейчас пылится где-то, а потом как отрезало: так вот и жил, и не писалось, и не было видно никакого просвета, но Симонов недослушал и потянул Алексея Петровича в зал, где в это время поэт Соколов-Сухой начал читать свои стихи.

Соколов-Сухой, человек огромного роста, но с маленькой и сильно вытянутой головой, к которой был как-то несколько сбоку приделан крупный утиный нос, уже в летах, но не потерявший здорового детского румянца, распространявшегося даже на его обширную лысину, перекрытую жидкими прядями «внутреннего займа», читал свои стихи, как читают почти все поэты, то есть подвывая и пришепетывая. Иногда в его голосе прошибала слеза, и было странно видеть этого двухметрового верзилу, с таким восторгом и надрывом читающего стихи. Еще труднее укладывалось в голове, что эти стихи написал сам Соколов-Сухой. Казалось, что так читать и умиляться, да при такой комплекции и возрасте, можно читая разве что стихи своего внука, который от горшка два вершка, а поди ж ты, что выдумывает, шельмец этакий!

Однако стихи были о Сталине, и слушали поэта со вниманием. Более того, чем дальше Соколов-Сухой читал, тем умильнее становились лица плотной стеной окружавших его людей, тем ярче блестели их глаза. Под конец все, кто еще сидел, встали. Даже дамы.

Поэт выкрикнул последние слова, потрясая в воздухе листками бумаги, и прослезился от дружных аплодисментов и восторженных криков.

Тут же к нему подскочил маленький и толстенький композитор Неманский и стал смешно и нелепо подпрыгивать, стараясь выхватить из поднятой руки поэта листки со стихами. Наконец это ему удалось, он кинулся к белому роялю, расталкивая все еще хлопающих людей, загремели аккорды, рояль окружили, какое-то время звуки бились в некотором беспорядке, словно отыскивая никому не видимую тропу среди всем известных мелодий, но вот тропа уткнулась в нечто, никому неведомое, начала петлять вокруг него, сбиваясь то в одну сторону, то в другую, натыкаясь на знакомые ритмы и целые музыкальные фразы, отскакивая от них с испугом, затем прорезалось нечто новое и вполне определенное.

Мелодию подхватило, развивая и варьируя, знаменитое сопрано, взлетел под потолок голос знаменитого же тенора… — и Алексею Петровичу вдруг стало так тоскливо, что он беспомощно огляделся, увидел огромный буфет с бутылками, поднос с рюмками и бокалами и, забыв о своем зароке, решительно шагнул на призывный блеск стекла и этикеток.

Наливая в рюмку коньяку, Алексей Петрович вспомнил жену, маленькую и уютную квартирку с видом на широкий парк и далекие горы на горизонте, виноградную беседку и журчанье воды в арыке — и ему почему-то захотелось назад, туда, где он так тосковал по Москве. А еще вспомнился Птахин с его доморощенными теориями; представилось, как этот живчик с тонким голоском снует сейчас по коридорам Старой площади, и из этого его снования обязательно должно получиться нечто, очень похожее на то, что происходило сейчас на глазах Алексея Петровича. Через какое-то время это и то сольются вместе — но все останется на своих местах, то есть ничто никуда не двинется, все будет топтаться вокруг рояля, рюмок с коньяком, нелепыми словами и движениями подтверждая свою никчемность и свой разрыв с действительной жизнью, идущей за этими стенами на широких просторах страны.

Алексей Петрович вздохнул, выпил рюмку, другую, налил третью, сунул в рот дольку лимона, поискал глазами, куда бы сесть.

У рояля в это время несколько голосов, уже довольно слаженно, запели только что родившуюся кантату о Сталине. Красивая мелодия, одухотворившая весьма банальные слова, гремела в тесном для нее помещении и просилась под своды Колонного зала, под его сверкающие люстры. Певцы пели с листа, вокруг их голосов плескались звуки рояля, народ стоял в немом благоговении, и Алексей Петрович замер возле кресла с рюмкой в руке, незаметно двигая челюстями и перетирая вставными зубами лимонную дольку.

Неизвестно, какие думы и ассоциации вызвало это пение у других, а у Алексея Петровича в торжественные минуты всегда в голове возникали совершенно неуместные мысли и картины. После Птахина, который в сознании Алексея Петровича преобразился в толстую белую личинку жука-короеда, прогрызающую ходы внутри дерева, он почему-то увидел гроб посреди маленькой комнатки, а в нем своего отца, умершего в тридцать третьем от чахотки. «Помяни мои слова, — говорил отец незадолго до смерти, задыхаясь и то и дело прижимая к губам платок, — развалят твои большевики Россию, изведут под корень. Кругом, куда ни кинь, одно дурачье и лизоблюды. В двадцатом была возможность уехать — не уехали. Все думал: все уедут, кто в России останется? Кто поднимать ее будет? Не на пользу мы ей, не на пользу…»

Тогда хотелось думать, что отец просто брюзга, что все образуется, что не имеет значения, большевики или кто другой, а Россия — она ведь Россия, она вечна, она за здорово живешь не позволит себя развалить и уничтожить. И вот миновали годы, вроде бы все на месте и вынесена такая война, и в народе не погашен оптимизм, однако все более чувствуется какая-то незавершенность, нет былой сцепки, все разжижается и расползается. Вот и дневники генерала Угланова — они о том же. И даже дневники генерала Матова. И эта сцена вокруг рояля, и внимательно-молчаливые молодые люди, и неугомонный Садовский, и добродушно-ироничный Симонов — все о том же, все о том же…

Алексей Петрович опрокинул еще одну рюмку и снова потянулся за бутылкой.

А песня, набирая силу невозможную, продолжала греметь и греметь…

Глава 15

Домой Алексей Петрович возвращался поздно — в третьем часу ночи. Такси он остановил не возле дома, а несколько не доезжая. Расплатившись, выбрался из машины, вдохнул крепкого морозного воздуха, глянул на окна квартиры дочери — окно на кухне светилось, значит, не спят, ждут, волнуются. Решил, что пора перебираться в свою квартиру на улице Горького, которая два года уже стоит опечатанная и ждет своих хозяев. И надо вызывать в Москву Машу: без нее, как без рук.

Алексей Петрович потоптался немного, разминая затекшие от сидения в машине ноги, и пошел к дому, пересекая по протоптанной тропинке маленький скверик. Он шел нетвердой походкой много выпившего человека, шумно вдыхая и выдыхая морозный воздух, кляня себя за несдержанность, обещая больше не брать в рот ни капли, а если и брать, то действительно по капле, потому что не брать вообще нельзя: коньяк или водка — это так приятно, а иногда просто необходимо, чтобы снять нервное напряжение, как бывало на фронте…

Вдруг от дерева отделилась темная фигура и, скрипя по снегу башмаками, решительно направилась навстречу Алексею Петровичу.

Это был молодой человек в драповом пальто и шапке-ушанке с опущенными ушами. Руки он держал глубоко засунутыми в карманы пальто, а его движение было настолько целеустремленным и не вызывающим сомнений, что Алексей Петрович остановился и попятился, тут же вспомнив, что его именной пистолет лежит в чемодане, что он после войны ни разу не вынимал его из кобуры…

Молодой человек не дошел трех шагов до Алексея Петровича, остановился, спросил сиплым, замерзшим голосом:

— Алексей Петрович Задонов?

— Д-да, д-да, — заикаясь ответил Алексей Петрович. — Ч-чем могу служить?

— Вас просят завтра прибыть вот по этому адресу, — произнес молодой человек и протянул Алексею Петровичу сложенную вдвое бумажку.

Алексей Петрович взял бумажку двумя пальцами и уставился на молодого человека, очень похожего на тех молодых людей, которых он видел сегодня у Симонова. Только вдрызг закоченевшего.

— Очень прошу вас бумажку эту сохранить и никому не показывать, — добавил молодой человек, слегка дотронулся правой рукой до шапки, отвесив легкий поклон. — Спокойной ночи, товарищ Задонов, — повернулся через левое плечо и быстро пошел по тропинке, куда-то свернул и пропал из глаз.

Уже в подъезде Алексей Петрович, все еще не пришедший в себя от неожиданной встречи, развернул бумажку и прочитал на ней адрес — это было совсем недалеко отсюда, то есть от улицы Первомайской, где он остановился у дочери. Значит, завтра… то есть уже сегодня, в одиннадцать часов…

Сердце Алексея Петровича заныло, во рту сделалось сухо, будто он хватанул неразведенного спирта.

Ночью Алексей Петрович спал плохо, ворочался, вставал, курил, сосал валидол, тер ладонью левую сторону груди, повторял время от времени ставшее привычным заклинание: «Все, больше ни кап… больше так не напиваться. И пора серьезно браться за работу. Годы уходят…» — и все в этом же роде, зная, что не это его сейчас беспокоит, а нечто другое, что в каком-то закоулке мозга притаились ужасные мысли, связанные с полученной запиской из рук молодого человека с военной выправкой. А это стало лишним подтверждением тому, что вокруг все так мерзко, что никто никому не верит, особенно властей предержащие. Или речь идет о каких-то частностях, которые раздуваются до вселенских размеров. Ясно одно: эта гнетущая атмосфера не может держаться вечно, закончится каким-нибудь взрывом, но что из этого взрыва воспоследует, не знает даже господь бог.