Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 83 из 118

Лицо молодого человека, посиневшее от холода, возникало перед мысленным взором Алексея Петровича с необъяснимой настойчивостью, вызывая недоумение: зачем нужно было морозить его, заставляя ждать на улице, когда эту дурацкую записку можно было передать и другим способом. Он гнал от себя видение посиневшего лица, боясь, что оно откроет щелочку, из которой хлынут еще более ужасные мысли, и, спасаясь от них, то начинал думать о жене (как-то она там?), то о сыне, от всего этого в груди ныло еще сильнее.

Вместе с тем Алексей Петрович мысленно уже шел по пути, указанному в записке. Ему виделось, как он сворачивает в переулок… часовая мастерская… еще один молодой человек, только на этот раз делающий вид, что он часовой мастер… тяжелая дверь… дальше… Дальше — провал, но не потому, что нельзя продолжить маршрут по какому-нибудь темному коридору, мимо шумящего худым сливным бачком вонючего туалета, мимо каких-то ящиков, мимо облупленных стен и свисающей с потолка паутины — все это Алексей Петрович видел, но видел уже несколько другим зрением, как бы сквозь пыльное стекло.

Видеть он себе запретить не мог — это было выше его сил, но назвать истинным своим именем предстоящий визит и все, что с ним будет связано, боялся до холода в животе, и когда мысли сами собой пытались выползти из своего темного закоулка, Алексея Петровича начинала охватывать паника, руки тряслись, дыхание сбивалось, сам себе он казался ничтожным человечком, попавшим в хитро расставленные сети.

«Зачем, зачем я им понадобился? — думал он, все более тупея от безысходности. И тут же обреченно соглашался с неизбежностью: — Все к этому шло и пришло, товарищ Задонов, и нечего дергаться и паниковать. Не ты первый, не ты и последний».

Алексей Петрович сидел на кухне, сидел не зажигая света, и смотрел в окно на заиндевелые ветви деревьев, подсвеченные уличным фонарем, на снег, на темные окна противоположного дома. Люди везде спали сном праведников, и никому не было дела до знаменитого писателя и журналиста; им всем, если кого спросить, наверняка думается, что у писателя Задонова не жизнь, а разлюли-малина. И дочери, наверное, кажется то же самое, и зятю, и они тоже спят себе, и ни у кого ни одна мыслишка не повернется подумать, как ему тяжело и как не хватает доброго участия и настоящей дружбы.

Порывшись в аптечке дочери, Алексей Петрович нашел снотворное, проглотил сразу две таблетки, запил водой и лег в постель. Он прилежно закрыл глаза, подложил под щеку кулак и стал ждать действия снотворного. Через какое-то время отрывочные и беспорядочные картины в его воображении приобрели стройность кинематографической хроники, смонтированной из разрозненных кадров. Он вступил-таки в темный узкий коридор, зацепился за педаль велосипеда, висевшего на стене, который упал с ужасающим грохотом на какие-то тазы и корыта. На этот грохот открылась дверь, из нее выглянул генерал Матов с пистолетом в руке. Алексей Петрович кинулся по коридору, все время на что-то натыкаясь. Сзади слышались топающие шаги, гремели выстрелы, пули с пронзительным визгом проносились мимо уха, ударялись в стену, выковыривая из нее куски штукатурки.

Распахнулась еще одна дверь, и теперь уже Варвара Михайловна высунулась ему навстречу и закричала истошным голосом: «Вот он! Держите его, держите! Французский шпион!» И тут Алексей Петрович, теряя силы, вбегает в огромный зал, в зале стоит стол, за столом покойный Алексей Толстой, рядом с ним Симонов, Михаил Шолохов, Твардовский, Фадеев, и еще, и еще, и все показывают на него пальцем и кричат, что его надо исключить из Союза писателей, а все его книги сжечь на Красной площади…

Глава 16

Алексей Петрович проснулся в поту, открыл глаза — за окном уже светло. Он тут же снова смежил веки и принялся додумывать виденный сон, переживать его и редактировать. Он создал в своем воображении картину сожжения книг: Лобное место, Василий Блаженный, Кремль, брусчатка площади, писательский корпус в черных мантиях, себя в рубище, привязанного к столбу, Садовского в качестве судьи — и глаза его наполнились слезами, а к горлу подступил комок. «Странно, почему французский шпион? Американский — куда ни шло, но французский…»

Горестно вздыхая, Алексей Петрович некоторое время наслаждался видением, созданным своим воображением, но в нем, этом видении, не хватало завершенности, то есть полного и окончательного трагизма, и тогда он заставил свои мысли перенестись на сотню лет вперед, в некое будущее, возможно даже — коммунистическое. Он увидел прекрасного молодого человека с ясными глазами на чистом лице, такую же прекрасную девушку — людей умных, образованных и все понимающих… представил себе этих людей и что они совершенно ничего не слыхали о писателе Алексее Задонове, не читали ни одной его книги — и снова на глаза навернулись слезы, Алексей Петрович даже всхлипнул, отер глаза концом простыни, вздохнул, как вздыхают малые дети, — глубоко и судорожно, и тут же уснул, и проспал еще два часа, тихо и без всяких снов.

Проснулся Алексей Петрович поздно и долго не мог понять, где он находится. Ему казалось, что он лежит в своей постели, что рядом жена и он никуда не уезжал из ссылки. Но обстановка была другой, незнакомой, и до него не сразу дошло, что он в Москве, у дочери.

Встав, Алексей Петрович долго и бесцельно слонялся по квартире: дочь с зятем были на службе, внук — у бабки, матери зятя, небольшая квартирка пуста и глуха. На кухонном столе Алексей Петрович нашел записку дочери, в которой говорилось, что и где он может найти себе на завтрак и обед. Повертев записку в руках, он вспомнил о другой записке, лежащей в кармане пальто, глянул на часы и обомлел: они показывали половину одиннадцатого.

Алексей Петрович, будучи человеком обязательным и законопослушным, засуетился, начиная то чистить зубы, то бриться, то одеваться, потому что записка была хотя и выдержана в вежливых тонах, но не допускала и мысли, что ее каким-то образом можно отбросить в сторону и не исполнить того, что в ней предписывалось.

Он суетился самым паническим образом, и по мере того, как суета нарастала, в нем нарастало что-то еще, противное этой суете, и суета как-то сошла, улетучилась, и осталось странное ощущение самого себя в совершенно голом виде, и этот сам собой, то есть он, Алешка Задонов, стоит и вертится во все стороны, вокруг пустыня — и ни души. И стало смешно и противно. Выругавшись, он отложил в сторону помазок, сел на стул, сложил на груди руки и, глядя в стену, произнес вслух:

— А какого черта я должен спешить? Я никому и ничем не обязан. И потом: кто кому нужен — я им или они мне? Могут и подождать. Я — Алексей Задонов все-таки, а не какой-то там…

Впрочем, последнюю фразу он произнес не столько в уверенности, что он действительно что-то представляет из себя в глазах тех, кто правит этой страной, а из обычного противоречия, чувствуя в то же время в груди все нарастающий холодок.

Но с этой минуты все его действия приняли организованный характер. Он быстро, по-военному, побрился и умылся, оделся и подогрел черный кофе, оставшийся от завтрака дочери с зятем, и в начале двенадцатого, все сильнее впадая в панику от одной мысли, что его могут отчитать за опоздание, как мальчишку, отправился по указанному адресу.

Это оказалось, действительно, совсем недалеко. Но часовая мастерская была самой настоящей, то есть с вывеской над подъездом старинного дома, большим окном на первом этаже из двойного толстого стекла, за которым виднелся старичок-еврей с лупой во лбу, склонившийся над столом под двумя яркими настольными лампами. За его спиной виднелся стеллаж с разными часами: стенными, каминными, будильниками.

Алексей Петрович с минуту постоял напротив окна, разглядывая старичка-еврея, но тот ни разу не поднял головы, усердно ковыряясь в чем-то, что было разложено у него на столе. «Идиотизм какой-то» — подумал Алексей Петрович, медленно поднимаясь на крыльцо из трех истертых каменных ступенек. Он открыл тяжелую дверь, выкрашенную суриком, и попал в полутемный тамбур, лишь слегка освещаемый тусклой лампочкой: здесь, видать, очень заботились об экономии электричества.

Пройдя тамбур, Алексей Петрович толкнул еще одну дверь — и над его головой раздался мелодичный звон колокольчика. Старичок-еврей, сидящий у окна и отделенный от посетителей деревянным барьером, поднял голову, сдвинул в сторону маленькую лупу и уставился выпуклыми глазами на вошедшего.

Алексей Петрович неуверенно дотронулся рукой до полей шляпы и вымолвил несколько в нос, чувствуя, что ему совсем не хочется быть похожим на самого себя и говорить своим голосом:

— Добрый день, — прогнусавил Алексей Петрович с отвращением к самому себе.

— Здравствуйте, — откликнулся старичок, продолжая выжидательно смотреть на Алексея Петровича, может, совсем даже и не узнавая в нем Алексея Задонова, хотя наверняка не раз видел его в кинохронике. — Вы в починку?

— Э-эээ, в некотором роде… У меня… э-э… — и с этими невразумительными словами Алексей Петрович протянул старичку бумажку.

Тот взял бумажку, внимательно прочитал и, кивнув на дверь сбоку от Алексея Петровича, произнес довольно равнодушно:

— Вам уже туда. По коридору вторая дверь направо, — сунул бумажку в стол, опустил лупу на глаз и снова склонился над работой.

Алексей Петрович пожал плечами и несмело толкнул дверь, но она не подалась. Сзади послышался бесстрастный голос старичка-часовщика:

— На себя, пожалуйста, — и Алексей Петрович поспешно дернул дверь на себя — и она легко отворилась.

Точно, дальше, как он себе и представлял, шел коридор, но неожиданно просторный и светлый от сияющих под потолком нескольких белых стеклянных шаров. В глаза бросились вощеный паркетный пол, зеленая ковровая дорожка, чистые стены, выкрашенные почти до потолка салатовой масляной краской, зеленая полоса бордюра, а до уровня груди — дубовые панели. Ну и, наконец, четыре двери — по две с каждой стороны, обитые черным дерматином с толсто подложенной под него ватой. Все это напоминало коридоры министерств или Моссовета, но в миниатюре, а какими они были на Лубянке, Алексей Петрович не знал, ни разу там не побывав, но наверняка такими же.