Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 89 из 118

— Вы куда едете, гражданин? — раздался над его головой бесстрастный голос.

Пивоваров открыл глаза и поднял голову. Над ним стоял молодой розовощекий милиционер и смотрел ясными любопытными глазами. Пивоваров вспомнил предупреждение доктора, почувствовал в груди пустоту, поспешно произнес, стараясь говорить как можно спокойнее:

— На работу, товарищ сержант. Я недалеко здесь, всего четыре остановки.

— Я в том смысле, что не надо ли вам в больницу, — тем же бесстрастным голосом пояснил розовощекий сержант, стараясь, видно, показать своей бесстрастностью, что он при исполнении и, следовательно, не имеет права на человеческие чувства. — Уж больно вы сильно головой ударились, вот я и подумал.

— Нет-нет, все нормально! Я только что из поликлиники… Протез обещают сделать, — добавил Пивоваров, испытывая презрение к себе за свой заискивающий тон.

На остановке сержант помог Пивоварову подняться, укрепиться на костылях, помог сойти, и весь вагон одобрительно наблюдал за их совместными действиями.

— Вы поосторожнее, гражданин, — посоветовал сержант, козырнул, вскочил на подножку, вскочил легко, словно мячик, как когда-то вскакивал и сам Пивоваров.

Блямкнул звонок, трамвай покатил дальше. Пивоваров вздохнул с облегчением, проводил трамвай взглядом, с умилением думая о том, что какой все-таки у нас добрый и отзывчивый народ, даже вот милиционер, и это несмотря на все ужасы, которые пережили люди во время войны. А может быть, как раз благодаря этим ужасам.

Глава 2

Артель инвалидов помещалась в церковной пристройке, а в самой церкви, с которой еще в начале тридцатых были свергнуты кресты вместе с луковицами-куполами, располагался артельный склад. Артель выпускала сапожные и платяные щетки, малярные кисти, ерши для мытья бутылок. Устроился в нее Пивоваров всего неделю назад, да и то исключительно потому, что директором артели оказался бывший боцман с одного из сторожевых кораблей, которыми до войны командовал капитан второго ранга Пивоваров.

До этого Пивоварова на постоянную работу нигде не брали, стоило лишь кадровику узнать, что он побывал в немецком плену. Напрямую Пивоварову об этом не говорили, но он и без слов понимал, в чем тут дело. Не помогли ему ни обращение в собес, ни в райком партии, и он уж начинал подумывать, а не уехать ли ему из Ленинграда куда-нибудь на юг, например, в Новороссийск, где он начинал службу еще лейтенантом. Подумывал он и о том, чтобы вернуться на родину, в деревню, что в пятидесяти километрах от Новгорода, но представил себе, что больше никогда не увидит моря, и понял, что жить сможет только возле него.

Но больше всего удерживало Пивоварова в Ленинграде еще окончательно не исчезнувшая надежда что-то узнать о своей пропавшей семье, а может быть, чем черт не шутит, и отыскать ее. Сколько таких счастливых случаев было на слуху, иногда совершенно невероятных, так почему бы не явиться такому случаю и самому Пивоварову. Только поэтому он поехал после госпиталя в Ленинград, только поэтому.

В ту пору — в конце сорок пятого — город еще был полупустым: многие померли во время блокады, эвакуированные на восток только начали возвращаться, кто-то прикипел к новым местам, по которым разбросала ленинградцев война, хотя таких было немного. Так что найти угол не составляло труда. Но не везло с работой. Не везло и с поисками семьи. Складывалось впечатление, что из всех, кто до войны служил на Балтфлоте, в живых остался только он один: куда ни пойдешь, везде новые люди, которые ничего не знают, не имеют никакого представления о недавнем прошлом и не желают его иметь. И только встреча с бывшим боцманом, встреча совершенно случайная, прояснила для Пивоварова многие обстоятельства трагического похода кораблей Балтфлота из Таллина в Ленинград.

Боцман уверял, что все семьи моряков, что квартировали в Лиепае, погрузили на теплоход, который благополучно добрался до Таллина, откуда все корабли — и транспорты, и боевые — пошли к Ленинграду под командованием адмирала Трибуца. Так вот, тот теплоход, что из Лиепаи, разбомбили одним из первых. И хотя боцман не встречался с семьей капитана второго ранга Пивоварова, но был совершенно уверен, что она эвакуировалась на том теплоходе.

По рассказу боцмана, случилось это поздним вечером, немецкие самолеты как осы кружили над караваном, добивая горящие транспорты, так что спасти удалось немногих. А те из гражданских, кто добрался все-таки до Питера, наверняка померли здесь во время блокады. Опять же, если и остался кто в живых, то считанные единицы, потому что, судите сами, потерять все и очутиться в чужом городе, в котором тогда творился такой бардак, что упаси бог… Да и сейчас, куда ни ткнись, никаких концов не сыщешь, а уж он-то, боцман, знает, потому что по просьбе своего командира корабля лейтенанта Катенина искал его семью, которая эвакуировалась на том же теплоходе, что и семья капитана второго ранга Пивоварова, и, разумеется, без толку.

В артели инвалидов настоящих инвалидов работало человек сорок. Помимо них еще несколько женщин неопределенного возраста, с ярко накрашенными губами и ногтями да разбитные молодые люди: разные учетчики, бухгалтера, экономисты, снабженцы и еще бог знает кто. Эти все больше слонялись туда-сюда, пропадали по нескольку дней, снова появлялись и снова слонялись, собирались кучками, шептались, похихикивали, курили дорогие папиросы и вообще производили впечатление людей, весьма довольных жизнью и собой.

Пивоваров в первый же день заметил эту странность и хмурые, косые взгляды настоящих инвалидов, которые не разгибались над ворохами щетины и деревянных заготовок, чадили вонючим табаком, так что в тесных помещениях с низкими потолками и узкими зарешеченными окнами все время плавал слоями сизый дым, и тусклые лампочки едва его пробивали.

Одно было хорошо — тепло. Пузатые печки-голландки топились по целым дням — благо, стружек и обрезков везде навалено кучами. После промозглого ветра, продирающего до костей, окунуться в это душное тепло все равно что в теплую ванну — тело постепенно расслабляется, мир начинает казаться более благополучным, чем он есть на самом деле.

Пивоваров, войдя в мастерскую, поздоровался с работающими, снял у входа шинель, повесил ее на гвоздик, шапку сунул в рукав, прошкандылял на свое место, сел на табурет, отцепил деревянный протез, пристроил культю в ременную петлю, свисающую из-под крышки верстака, и принялся за работу. Он брал заготовки из ящика, намазывал их клеем, соединял, клал на войлочную подстилку, чтобы не нарушать лакового покрытия, маленьким молоточком забивал четыре гвоздика и готовую щетку укладывал в коробку.

Работа не бог весть какая сложная. К тому же, когда входишь в ритм, руки начинают существовать как бы отдельно от головы, она не озабочивается ими, в нее приходят всякие мысли, выстраиваются в ряд и двигаются в ритме работы. Иногда мысли приходят весьма умные, и тогда Пивоваров выдвигает ящик, на дне которого лежит тетрадка и остро отточенные карандаши, и торопливо эти мысли записывает.

Сегодня было не до мыслей: болела нога, болела ушибленная голова, хотелось есть — он не ел со вчерашнего обеда, — еще больше хотелось курить. Дым махорки, наплывающий на него от соседних верстаков, вызывал тошноту и воспоминания о немецких концлагерях.

Пивоваров сглотнул слюну и постарался отключиться от всего земного. Через два часа будет обед, прямо сюда, на рабочие места, принесут гороховый суп или кислые щи, перловую или пшенную кашу с постным маслом, жидкий чай с кусочком сахара, ломоть хлеба. За одно за это Пивоваров готов работать хоть по двенадцати, хоть по четырнадцати часов в день.

Ему с трудом удалось отвлечься от предстоящего обеда, но умные мысли по поводу приспособляемости человека к экстремальным условиям существования не могли пробиться сквозь сонливость и усталость, будто Пивоваров уже отработал полную смену… Наверное, стареет. А коли так, то нечего и думать о Рийне, своей соседке по коммунальной квартире…

Сегодня утром он встретил ее на кухне, когда пошел умываться. Она несла чайник. «Доброе утро!» — «Дооброе уутро!» — и они разошлись, остался лишь едва уловимый запах дешевых духов да шорох ее платья…

Впрочем, почему бы ему не думать о Рийне? Жить в придуманном мире, жить какими-то, пусть даже несбыточными, надеждами, — это все, что ему осталось. А иначе… Иначе хоть в петлю.

После обеда неразговорчивый хмурый сосед, однорукий и одноногий, отсыпал Пивоварову махры на пару закруток, и Пивоваров впервые за этот день до головокружения наглотался едучего дыма — и жизнь показалась ему чуть ли ни раем.

В четыре часа директор артели вместе с артельским бухгалтером, широкозадой сварливой бабой, по обыкновению обходил рабочие места. К этому времени каждый на черной дощечке мелом писал цифру, означающую количество заготовок или собранных щеток. Бывший боцман никогда не проверял верность написанного, зная, что его не обманут, как знал и то, что несколько щеток непременно уплывут сегодня в складках одежды и будут обменяны на табак и водку.

Директор быстро шел по узкому проходу между верстаками, кого похлопывал по плечу, кому пожимал руку, и люди отвечали ему скупыми дружескими улыбками.

Возле Пивоварова он задержался, подождал, пока бухгалтерша пройдет вперед, произнес:

— Зайдете ко мне в конце дня: дело есть.

Глава 3

Кабинетом бывшему боцману Акиму Сильвестровичу Муханову служила маленькая каморка с узким зарешеченным окном — келья какого-нибудь особо усердного в молениях монаха. Стол, старый кожаный диван да покосившийся канцелярский шкаф — вот и вся обстановка.

Аким Сильвестрович сидел за столом на единственном стуле. Перед ним стояла миска с вареной в мундирах картошкой, от которой шел дьявольски аппетитный дух, банка с квашеной капустой, лежал нарезанный толстыми ломтями черный хлеб.

Пивоварову он молча показал на диван, налил граненый стакан водки из бутылки, которую достал из-под стола, положил на тарелку две картофелины, кусок хлеба, ложкой наковырял из банки мерзлой капусты, и все это пододвинул на край стола, поближе к Пивоварову.