Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 95 из 118

Да и, если разобраться, на что он мог рассчитывать? Она молода, стройна, красива, и наверняка у нее пропасть всяких ухажоров, таких же молодых, стройных и красивых. А он? Мало того, что калека, так в свои неполные тридцать девять лет выглядит на все пятьдесят: под глазами густая сетка глубоких морщин, лоб изрезан ими же, как запустелое поле оврагами, вместо когда-то пышной шевелюры — жиденькие седые клочки над ушами и на затылке, глаза… Да чего там говорить! — он давно конченый человек, и отношение к нему Рийны — лишнее тому подтверждение. Его удел — какая-нибудь потасканная, спившаяся баба, потому что, к сожалению, он все еще чувствует себя мужчиной, и однажды напьется, как другие, и перешагнет тот предел, который сегодня кажется ему еще непреодолимым. Так что нечего презирать других: он сам не лучше и мечтает о Рийне исключительно как о женщине, о самке, иначе не приходила бы она к нему во сне полураздетой и даже раздетой, и не просыпался бы он в поту с громко стучащим сердцем…

Глава 8

Пивоваров отправился к себе домой не пятого декабря, в День Сталинской конституции, а четвертого, сразу же после ужина: не выдержал ожидания. Да и какая, собственно, разница? — предпраздничный день тоже ведь не будничный, и если существуют какие-то указания по поводу одноногих инвалидов, то вряд ли кто-то станет выполнять их в такой день: это ж не просто так, это ж надо как-то оформить, куда-то отвезти, надо занять кучу людей, транспорт, исписать много всяких бумаг, а начальники, так ненавидимые Акимом Сильвестровичем, тоже люди и тоже хотят праздновать. А еще Ерофею Тихоновичу очень не хотелось встречать праздник вместе с жильцами монастырских келий, потому что, судя по той подготовке, которая велась под руководством бывшего пехотного капитана, пьянка предстоит грандиознейшая, и отказаться будет невозможно.

Готовясь к поездке, Пивоваров загодя, еще дня за два, выстирал все, что имел, аккуратно заштопал и выгладил, сложил в стопочку на табуретке. Эти два дня он ходил в изодранных подштанниках, штанах и куртке, которые нашел в чулане среди ветоши. А еще в тот же день, то есть третьего декабря, он обнаружил на своей койке старенькое, но еще весьма приличное драповое пальто неопределенного цвета с узким облезлым каракулевым воротником. Кроме Муханова положить в его каморку пальто не мог больше никто, и Ерофей Тихонович, растроганный этой заботой о себе со стороны такого грубого на вид человека, как бывший корабельный боцман, долго не мог унять волнения и все перебирал всякие возможности, как ему отблагодарить Акима Сильвестровича, понимая в то же время, что тот не примет от него никакой благодарности, а он и сам не сможет этого сделать, потому что любая благодарность с его стороны может быть расценена как заискивание и подхалимство.

«Боже мой! — думал Пивоваров в отчаянии. — Почему у нас все так устроено, что человек вынужден скрывать от других свои естественные чувства и порывы? Или это так устроено только во мне, а в Муханове, например, нет? Ведь то, что он сделал, вполне естественно для нормального человека, а я смотрю на этот его поступок, как на нечто из ряда вон выходящее, и мучусь над вопросом, которого для других попросту не существует».

Так что когда директор артели совершал свой обычный обход, Пивоваров, вскинув голову и встретившись взглядом с непроницаемой мухановской голубизной, лишь жалко улыбнулся и ничего не сказал.

Ерофей Тихонович вышел из ворот бывшей церкви в пятом часу. Было темно, ветрено; мелкий снег, словно мошкара, мельтешил в конусе света единственного на весь переулок фонаря. Пивоваров шел на деревяшке, тяжело опираясь на палку. Культя болела, каждый шаг давался с трудом. В кармане его драпового пальто лежал газетный сверток, в котором были хлеб, несколько кусочков сахару, граммов триста вареной колбасы и банка бычков в томатном соусе — весь его сухой паек на завтрашний день. Нервозное ожидание какого-то чуда делали его походку неровной, торопливой, хотя он изо всех сил старался не спешить и тщательно выбирал место, прежде чем поставить туда свою деревяшку.

Трамвая пришлось ждать долго, народу на остановке собралось много, хотя рабочий день еще продолжался. По случаю предстоящего праздника кое-кто уже был навеселе, окна домов светились ярче обычного, по уличному репродуктору передавали концерт хора имени Пятницкого. Когда хор замолкал, откуда-то доносился плачущий голос Шульженко, его перебивал аккордеон, женский визг, бойкие частушки. Народ на остановке притопывал, улыбался, и Пивоваров с удивлением вглядывался в лица людей, постепенно поддаваясь настроению бесшабашного веселья.

Подошел трамвай, украшенный гирляндами разноцветных лампочек, с красными флажками по бокам. Он завизжал колесами по стылым рельсам, залихватски весело задребезжал. Кто-то сильной рукой нажал Пивоварову снизу под мышку, и он легко преодолел ступеньки вагона. Курносенькая девчушка уступила ему место, он опустился на уже нагретое сиденье, испытывая благодарность ко всем окружающим его людям.

Трамвай катил по улицам Ленинграда, мотаясь из стороны в сторону, и люди весело мотались вместе с трамваем. Пересекли залитый светом Невский проспект.

«Народу-то сколько, народу!» — изумлялся Ерофей Тихонович, жадно вглядываясь в оттаявший пятачок окна и время от времени соскабливая с него пленку инея. Под часами он разглядел флотского офицера с букетиком цветов, завернутым в газету, и вспомнил себя под такими же часами с таким же газетным кульком. Но воспоминание не повлекло за собой всплеска тоски, как это обычно случалось, а лишь легкую грусть: да, было, но все в этом мире проходит и повторяется, только уже не с тобой, а с другими.

Ерофей Тихонович улыбнулся своим мыслям и предстоящей встрече со своими тетрадями и книгами, которые казались ему живыми существами, так же истосковавшимися по нему, как и он по ним. И еще в нем крепло убеждение, что он непременно увидит Рийну, что она не будет в этот день дежурить в своей больнице, что не пойдет ни на какую вечеринку, что он услышит ее певучий голос, заговорит с нею, и она откликнется на его тоску по ней, на его, быть может, любовь. Не так это много, если разобраться, но с него довольно, вполне довольно. Только бы увидеть…

Ерофей Тихонович выбрался из трамвая на остановке напротив госпиталя, постоял немного, привыкая к боли, зашкандылял ко входу. Увы, доктора, который смотрел его в поликлинике, на месте не оказалось, и никто из приемного покоя не мог сказать, имеет ли Пивоваров право на такой прием, или не имеет.

Впрочем, Ерофей Тихонович не очень-то и огорчился. Более того, он вздохнул с облегчением: доктор, находясь как бы в своей епархии, вполне мог и не отпустить его на волю, а тут же уложить в постель и назначить операцию. А раз так, то ничто теперь не мешало Пивоварову добраться до своего дома и, быть может, встретиться с Рийной.

Его дом светился почти всеми своими окнами, за занавесками мелькали тени людей. Вон в том окне танцуют, а вон там две тени прильнули друг к другу — целуются. И Ерофею Тихоновичу тоже захотелось, чтобы его поцеловали. Ну, хотя бы просто так. Он уж и не помнит, как пахнут женские губы, каковы они на вкус.

Пивоваров прошел под арку, дошкандылял до своего подъезда — и ничего с ним не случилось, никто его не остановил, никто, похоже, даже не обратил на него внимания. Правда, он не заметил ни одного инвалида ни в трамвае, ни на улицах города, но почему они должны слоняться по улицам или разъезжать на трамваях? Сидят себе дома, в тепле, в уюте, в кругу семьи — чего еще надо! И милиционера он тоже нигде не увидел. И вообще все эти страхи — пустое. А тех двоих забрали в милицию вовсе не потому, что они инвалиды, а потому, что продавали щетки. А может, были пьяны и нарушали общественный порядок. Никто ведь ничего толком не знает. Даже боцман. Иначе он бы его, Пивоварова, не отпустил.

Тяжелая входная дверь отворилась со скрипом, к которому Пивоваров привык и который являлся неотъемлемой частью этого дома. Преодолев несколько ступенек, он подошел к лифту и нажал кнопку — лифт откликнулся ему железным погромыхиванием, тоже знакомым и милым. Открылась боковая дверь, что рядом с лифтом, обитая облупившейся клеенкой, из двери выглянула дворничиха, лунообразная татарка, и уставилась на Пивоварова.

— Здравствуйте, Сания Ахмедовна! — слегка поклонившись, поприветствовал дворничиху Ерофей Тихонович. — С праздником вас!

Челюсть у дворничихи отвисла, она поморгала глазами и, ничего не ответив, прикрыла дверь.

Ерофей Тихонович пожал плечами и отвернулся. Странное поведение дворничихи не только не испортило ему настроения, но даже развеселило, так что, войдя в лифт, он тут же и забыл о ней, и даже стал напевать только что слышанное на улице из одного из окон:


На рейде большом легла тишина,

И море окутал тума-ан…


Вот и четвертый этаж, лифт дернулся и остановился. Ерофей Тихонович вышел, достал из кармана ключи и, волнуясь все больше, открыл дверь, вступил в полутемный коридор. Здесь он вспомнил, что не заглянул в почтовый ящик, удивился своей забывчивости и решил, с несвойственным ему легкомыслием, что сделает это потом.

Коридор был пуст, но с кухни, расположенной за поворотом, доносились женские голоса, шум примусов и шкварчание сковородок. Ерофею Тихоновичу показалось, что один из голосов принадлежит Рийне. Он с трудом удержался, чтобы сразу же не пройти на кухню. Из-за дверей некоторых квартир, населенных семьями рабочих, трудовой день которых рано начинается и заканчивается, слышался шум праздника, но за дверью ее комнаты не раздавалось ни звука.

Пивоваров открыл дверь своей комнатенки, зажег свет, огляделся: все оставалось таким же, как и почти три недели назад, когда он рано утром отправился всего лишь во второй раз на Московский вокзал, где судьба свела его с боцманом Мухановым.

«Вот ты и снова дома», — сказал сам себе Ерофей Тихонович, погасил свет и, не раздеваясь, прилег на койку. Кроме дворничихи его никто не видел, и постепенно им овладело чувство человека, который ненароком попал в чужую квартиру и не знает теперь, как из нее выбраться, не привлекая ничьего внимания.