Она смотрела на него почти немигающими потемневшими глазами, и внутри каждого ее глаза горели по два огонька с обеих сторон от бездонного зрачка.
Ерофей Тихонович глянул в ее глаза, надеясь увидеть в них что-то особенное, созвучное ее певучему голосу и его ожиданию, но не разглядел ничего, кроме обыкновенного женского любопытства. Хотя он прочитал множество умных книжек по психологии, и даже две книжки на немецком языке, ему это практически ничего не дало для понимания тонких оттенков человеческих отношений, которые есть просто человеческие отношения, не зависящие от условий… даже экстремальных.
Он не знал, что ответить. Табу, наложенное им самим на свои желания, связанные с Рийной, лишило его дара речи. Она сидела так близко от него — стройная, все еще красивая и молодая, в синем платье с белым отложным воротничком… обнаженные по локоть руки, густая светло-золотистая прядь кокетливо лежит на груди… рот полуоткрыт, и влажно блестят в нем мраморные зубы, и только один, сбоку, слегка косит…
Ерофей Тихонович подавил в себе судорожный вздох и отвернулся.
— Вы такая… — прошептал он еле слышно, — а я…
— Ах, не говорите мне этих глупостей! — воскликнула Рийна и тут же зажала рот ладошкой, испуганно покосилась на стену, за которой вдруг смолк патефон, и голоса, кажется, смолкли тоже, будто там и в самом деле прислушивались к тому, что творилось в их комнате.
Так, замерев, она сидела с полминуты, потом махнула пренебрежительно рукой, придвинулась к нему поближе — и Ерофей Тихонович услыхал и почувствовал ее дыхание.
— У меня муж — он тоже был моряк, — заговорила она шепотом. — Капитан третьего ранга. Он командовал подводной лодкой. Погиб в сорок третьем. Где-то возле Норвегии. Никто не знает точно, где это произошло… Мы жили в Мурманске. До войны, — уточнила Рийна. — Вы ведь тоже моряк?
— Да, бывший.
— Я сразу догадалась, как только вас увидела… Так почему вы так сказали?
— Потому что вы мне нравитесь, — тихо ответил Ерофей Тихонович, еще крепче сплетая пальцы рук и еще ниже опуская голову.
Рийна прикрыла ладонью побелевшие от напряжения кисти его рук, заглянула снизу вверх в его лицо.
— Разве это стыдно, что я вам нравлюсь?
— Вы молоды и здоровы, — прошептал он упрямо, чувствуя, однако, что слова его звучат фальшиво: сейчас, сию минуту, он считал себя молодым и здоровым, а что касается ноги, так это чистая ерунда: сделают протез, он научится ходить на нем так, что никто и не заметит. Вот ведь Маресьев — у него нет двух ног, никто его не хватает и не тащит в инвалидный дом… Правда, Маресьев — Герой, а Пивоваров… Но не это главное. Ему бы добраться до своего доктора, который собирался отправить его в госпиталь…
— Все мы старики, — покачала головой Рийна. — И все мы немного калеки. И даже много. — И убрала руку.
— Почему вы так думаете? — удивился глубокому смыслу ее слов и тону ее голоса Пивоваров и посмотрел ей в глаза.
Рийна не ответила, поднялась, прошла к буфету, что-то взяла там, вернулась и положила на стол пачку «Казбека».
Они закурили.
Ерофей Тихонович смотрел на нее теперь, не отрываясь и не чувствуя неловкости оттого, что так бесцеремонно ее разглядывает. Более того, разглядывание это доставляло ему почти физическое наслаждение, он будто дотрагивался взглядом до ее лица, ощущая и тепло ее кожи, и влажность ее полных губ…
Рийна курила по-мужски и тоже смотрела на Пивоварова, но еще и как бы внутрь себя, будто задавая себе вопросы, отвечая на них, но вслух задавая лишь те, ответы на которые она не знала. Тогда в глазах ее что-то менялось, светящиеся точки перемещались и тонули в бездонных зрачках, хотя все дело было в том, что, задав Пивоварову вопрос, она щурила глаза и слегка прикрывала их длинными ресницами…
Так она узнала о нем все, что хотела узнать, и оказалось, что и до этого она о нем знала значительно больше, чем он мог предположить, и, уж во всяком случае, больше, чем он знал о ней.
— Вы мне давно нравитесь, — говорил Ерофей Тихонович приглушенным шепотом, радуясь тому, что он наконец-то может сказать все, что в нем зрело долгими вечерами и ночами. — С тех пор, как я вас увидел. Я все время думаю о вас и ничего не могу с этим поделать. Впрочем, я и не старался противиться этому желанию. Мне приятно думать о вас, знать, что вы существуете, где-то ходите, куда-то едете, с кем-то разговариваете. Я даже ревновал вас…
— К кому? — серьезно спросила Рийна, и светящиеся точки утонули в ее зрачках.
— Не знаю.
— А что вы обо мне думали? Как?
— Ну-у… — Ерофей Тихонович смутился, вспомнив, какие низменные желания у него были связаны с мыслями о Рийне, покраснел, жадно потянул дым из почти выкуренной папиросы и подавился сдерживаемым кашлем.
Рийна прыснула и, перегнувшись через стол, несильно несколько раз ударила его по спине. Ерофей Тихонович отер рукой выступившие слезы, улыбнулся ей благодарной улыбкой.
— Я думал о вас как… как о божестве, которому можно поклоняться, но приблизиться к нему невозможно, — произнес он, уверенный теперь, что так оно и было.
Она принимала его признания внешне спокойно, как должное, а когда он рассказывал о себе, то жалостливо и по-старушечьи кивала головой.
Рассказывая о себе, Ерофей Тихонович заново пережил свою жизнь, начиная от самого рождения, и жизнь его казалась ему самому странной, хотя в ней все было логично и одно вытекало из другого. Он еще ни разу не ставил под сомнение эту логику, полагая, что в логике, как таковой, уже содержится истина, а истина эта и есть так называемая правда жизни.
— Странно, — произнесла Рийна, следуя каким-то своим мыслям. — У нас, в Эстонии, раньше, еще до войны, человека всегда отличали по тому, чего он достиг в своей жизни. Если он был, например, судьей, то его называли господин судья, если капитаном — господин капитан, хотя они уже старые и давно не служат. А здесь, в России… Почему у вас люди — только то, что они есть? Вот и вы будто даже стыдитесь того, что были капитаном, а теперь стали просто инвалидом, которого ловят дворничиха и милиционер… Это очень-очень неправильно. Каждый человек должен гордиться тем, чего он смог достичь в прошлом.
— Но ведь это отношение соответствует истине: что было в прошлом, то и осталось в прошлом, а что есть, то есть. Не надевать же мне форму капитана второго ранга, а судье, положим, мантию, если бы наши судьи их носили.
— Нет-нет, вы стыдитесь, — возразила Рийна, отстраняя рукой его доводы. — И другие стыдятся. Я знаю. Или боятся. Они боятся, что кто-то, узнав, кем человек был совсем недавно, и видя, кем он стал, заподозрят в этом что-то плохое, стыдное. Вы, русские, вообще очень подозривательная нация.
— Подозрительная, или лучше сказать: подозревающая, — поправил ее Ерофей Тихонович. — Но вы ошибаетесь: мы вовсе не такие. Просто время такое: кругом враги, непонимание, нетерпимость, может быть, излишняя торопливость. У нас еще недостаточно хорошо налажена… как бы это сказать…
— Ах! — воскликнула Рийна. — Я так ужасно не люблю это ваше русское выражение «недостаточно хорошо»! А еще некоторые говорят даже так: «достаточно скверно», «достаточно ужасно» и даже, я слыхала, «погибло достаточно много граждан». Кому достаточно — им? Чаще всего за этим «достаточно» скрывается полное отсутствие хорошего, мерзость и безобразие! Разве можно русским так говорить! Вы не любите свой язык! Да! — воскликнула Рийна, заметив нетерпеливое движение Пивоварова. — Зачем они охотятся на вас? Разве вы не воевали? Разве вы не защищали этих людей, что они теперь так с вами поступают? Об этих инвалидных домах рассказывают ужасные вещи…
Ерофей Тихонович поразился этому резкому переходу ее к нетерпимости, раздраженности, даже озлобленности и почувствовал, что это ее отношение к действительности может перекинуться на него, и решил, что возражать нельзя, если он не хочет испортить этот вечер, уйти отсюда с грузом обиды, с тяжелым сердцем. Он через силу улыбнулся и спросил:
— А как вы вышли замуж за Водорезова?
Она долго не отвечала, смотрела в сторону, хмурила белый лоб, все еще, судя по всему, сердясь на него. Затем грустно улыбнулась и сказала просто, как о чем-то обыкновенном:
— Я влюбилась… — И пояснила: — Он защитил меня от каких-то грабителей. Или насильников. В общем, негодяев. Их было трое. — И уточнила: — Они были эстонцами. Но он не испугался, что их трое, а он один. Правда, у него был кортик, но он его не вынимал. Ему здорово досталось, но он победил. Он проводил меня домой… Это случилось в декабре сорокового года… Завтра будет ровно восемь лет…
Она помолчала, грустно улыбаясь своим воспоминаниям.
— Потом мы встречались, но родители мои были против. Они увезли меня насильно к дяде на хутор. Но я убежала и пришла к нему… Я совсем не знала русского языка, а он эстонского… — Рийна покачала головой, глаза ее затуманились. — Мне не исполнилось тогда еще восемнадцати лет, и я не думала о политике. Мы поженились, и его скоро перевели в Мурманск. У него были из-за меня неприятности: я ведь из буржуазной, как вы говорите, семьи: родители мои владели магазином, а брат служил в эстонской армии. Будто мы виноваты, что родились в Эстонии, а не в России… К тому же мой брат перед самой войной перебрался в Швецию… Я всего этого не понимала. Для меня главное было то, что он рядом со мной, принадлежит только мне. Мне нравилось ждать его со службы, встречать, кормить. Потом, когда уже началась война, я родила девочку. Она умерла в сорок втором. От дизентерии. А мои родители от меня отказались: дочь, вышедшая замуж за оккупанта, — это позор.
— Разве мы оккупанты?
— Ах, я не знаю! Но мы жили так хорошо, так спокойно, пока не пришли русские… Правда, многие радовались, что вы пришли, но потом… Ах, лучше не вспоминать! Эстония — маленькая страна, и защитить нас было некому.
Ерофею Тихоновичу было неприятно слышать, что от него, от русского, надо было защищать маленькую Эстонию. Ведь он тогда, в сороковом году, тоже, получается, был в роли оккупанта. А немцы, которые захватили Прибалтику? Они что, лучше? Он вспомнил, как бежал из плена, как они пробирались лесами, как его