Представить себе масштабы надвигающихся событий никто не мог, зато каждый чувствовал грозовую наэлектризованность окружающей обстановки и лихорадочно искал для себя ту нишу, которая окажется вне разрядов молний.
Артемий и сам испытывал на себе давление обстановки, поэтому работал вместе со всеми день и ночь, почти не отдыхая, неся, как пчела, в общую копилку полученные сведения, которые кем-то сортировались, обобщались и отправлялись в Москву, где готовился очередной Пленум ЦК партии. Эти сведения касались не только работников милиции и госбезопасности, но и советской власти, партийных, профсоюзных, комсомольских организаций, хозяйственных и промышленных органов и даже воинских частей. Все подшивалось к делу, всякая мелочь учитывалась, и даже кто с кем спит и каких имеет родственников.
Бесхозяйственность, безответственность, некомпетентность, разгильдяйство, кумовство и откровенное жульничество били в глаза. Страшно подумать, как люди живут в таких условиях, как мирятся с такими порядками. Создавалось ощущение, что вот-вот наступит конец Света, и каждый, кто дорвался хоть до какой-то власти, старается, как может, насытиться напоследок жизнью, не брезгуя ничем.
Все ждали Пленума ЦК ВКП/б/, ждали как начало крутого поворота в сторону порядка и справедливости. Одни боялись, другие надеялись. О том, что Пленум будет очень важным для партии и всей страны, оповещали заголовки газет, захлебывающиеся голоса радиодикторов: страна строится, выбивается из сил перед неминуемой угрозой военного нашествия с Запада, а всякие недобитки, перерожденцы, приспособленцы и вконец обюрократившиеся, почившие на лаврах былой славы так называемые ветераны партии вставляют палки в колеса «нашего паровоза», летящего вперед и вперед, к сияющим вершинам коммунизма. А им поддакивает, подпевает часть творческой интеллигенции, вконец разложившейся на формалистическом, безыдейном копании в грязном белье, а это иногда пострашнее диверсий и террора, потому что заражает микробами гниения трудовую молодежь, отвращая ее помыслы от великих идей и устремлений.
Поток разоблачений захватил Артемия, не оставляя ему времени, чтобы оглядеться и вдуматься в происходящее. Он глотал события, как голодный, но слишком куда-то спешащий человек глотает горячую пищу, обжигаясь, захлебываясь, почти не жуя и не насыщаясь, а лишь наполняясь отрыгивающейся тяжестью и едкой изжогой. Подчас он не слышал возражений и доводов допрашиваемых и опрашиваемых, злился, когда не находил того, что искал, не задумываясь над тем, могло оно там быть или нет. Коль он искал, но не находил, означало лишь то, что искомое старательно от него прячут, втирая ему мозги, будто того, что он ищет, на самом деле нет и не может быть. Но коли существует этот всеохватывающий бардак, значит, не может не быть и того, что этот бардак создает, не может не быть людей, этим бардаком пользующихся к своей выгоде. В этом-то Дудник был убежден неколебимо, как и в том, что среди этого бардака трудно удержаться честному партийцу и просто человеку: заклюют, сожрут и даже не поперхнутся.
Большинство дел по линии НКВД и госбезопасности стряпались именно бюрократической и нечистой на руку властью против ее оппонентов. В районах в этом отношении дело доходило до тайных убийств честных партийцев, комсомольцев и сочувствующих, активистов, рабкоров и селькоров. Честные партийцы изгонялись из партии в первую очередь. Страх и неуверенность — до полного разочарования в советской власти — составляли душную атмосферу на местах. Куда подевались те отчаянные хлопцы из его взвода конной разведки, которые за Мировую Коммуну клали свои молодые жизни в этих продутых ветрами полынных степях, которые всеми фибрами своей души ненавидели ложь и неправду и готовы были изничтожать ее повсюду, в каком бы обличье она не выступала? То ли постарели те отчаянные хлопцы и омещанились, то ли поддались на соблазн сладкой жизни, то ли стушевались под напором тех, кто ждал своего часа, хоронясь за бабьей юбкой, и когда этот час наступил, выползли из всех щелей, и оказалось их так много, что хоть начинай новую гражданскую войну. Но с кем? Каждый из них, если послушать, готов костьми лечь за ту же Мировую Коммуну, каждый смотрит тебе в глаза, не краснея и не отводя правдивого взора своего, и клянется, что он всю свою жизнь… за коммунизм… за товарища Сталина… за народ…
О, про-кля-тье!
Начало декабря на Дону в 1936 году выдалось холодным и метельным. Артемий Дудник, закутавшись в тяжелую овчину, полулежал на сене в приземистых розвальнях. Рядом с ним примостился Вениамин Атлас, которого прислали для усиления их спецгруппы, и без того выросшей с двенадцати человек до двадцати шести.
Возница, пожилой милиционер из иногородних, в овчинном тулупе и бараньей шапке, сидел впереди, лениво покрикивал и почмокивал на заиндевелую лошаденку, бегущую неспешной рысью по переметенному и едва наезженному санному пути. Они ехали со станции Чертково в станицу Машковскую…
Вокруг расстилалась холмистая степь, изрезанная глубокими оврагами и балками, края которых курились снежной пылью. Куда ни посмотри — белое да серое, и ни души, ни человеческого жилья, разве что раздерганные сиротливые стога соломы, серые полоски леса, да одинокая кошара на горизонте то появляется, то пропадает из глаз — и почти все время на одном и том же месте. Лишь вороны растрепанными небольшими стаями тянут на север: видать, к оттепели; да мелькнет у стога соломы огненный хвост лисицы, да заяц сорвется с лежанки и прострочит стремительным бегом по белой скатерти поля и пропадет из глаз среди сиротливых кустиков бурьяна.
Когда-то Дудник воевал в этих местах, он помнил эти балки, в которых таились казачьи засады, серые редколесья, где скрывались батареи белых. Он и сейчас, лишь прикроет глаза, слышит визг шрапнели над головой, чувствует под собой вытертое до блеска казачье седло и потную спину дончака, а в опущенной руке, налитой тяжелой кровью, зажатую до белизны в пальцах рифленую рукоять шашки. И гулкий топот сотен копыт, и несущуюся под копыта выжженную июльским солнцем степь, и белесое небо, и ненависть, и упоение от слитности со своими товарищами, и ужас перед надвигающейся, дробящейся на солнце смертью, — все это живо возникает перед глазами Артемия, и он поводит головой по сторонам, точно и сейчас из глухой балки вот-вот вырвется на простор конная лава и станет расти, расти, захлебываясь топотом, визгом и разбойничьим свистом…
— Товарищ Дудник, — окликнул его Атлас, приподнимаясь на локте и отворачивая воротник бараньей дохи.
Артемий встряхнулся, повернул голову. Рыжие усы, обросшие сосульками, сизый нос и блестящие глаза Атласа выглядывали из заиндевевшего воротника, как какая-нибудь зверушка из своей норы.
— Я что у вас уже хотел спросить, товарищ Дудник, — заговорил Атлас дребезжащим от холода голосом. — Вы знакомились с делами членов районной тройки… Как вы думаете, мы не зря едем в Машковскую? Я слыхал, что членов этой тройки лишь недавно назначили в должность, что они вряд ли успели там спеться и наломать уже дров. Меня интересует знать, не зря ли мы уже туда едем?
— Приедем — разберемся, товарищ Атлас, — ответил Артемий и утопил голову в тулупе.
Ему не хотелось разговаривать, тем более при вознице, не хотелось предвосхищать события, не хотелось думать о том, что ждет их в станице Машковской. Начнешь думать о предстоящем, мысли невольно обернутся вспять, а позади ничего, кроме ожесточения и пустоты. Лучше не думать. Все идет так, как должно идти, иначе бы их не собрали вместе и не послали искать чужие прегрешения. За собой Артемий прегрешений не знал, разве что случайные связи с женщинами, которые не накладывали на него никаких обязательств. Как и на самих женщин. А если и было что-то, так исключительно потому, что он добросовестно выполнял приказания своего начальства. А приказы, как известно, не обсуждаются.
Глава 15
В Машковскую приехали поздним вечером. Усталая лошаденка, фыркая и отдуваясь, остановилась возле дома, вознесенного на высокий каменный фундамент, над железной крышей которого полоскался на свежем ветру флаг, черный в тусклом свете ущербной луны.
Станичная власть их ожидала, предупрежденная телефонограммой.
Председатель станичного совета Антип Гуртовой, здоровый казак с вислыми запорожскими усами, с задубелым на солнце, морозе и ветру квадратным лицом, первым представился приезжим, крепко потискал их закоченевшие руки своей огромной горячей пятерней и отошел к столу.
Секретарь местного партбюро, Колодченко, явно из иногородних, был мелок ростом и круглоголов, лицо бритое, бабье, рука вялая, мокрая. Представившись, тоже отошел в сторону.
Начальник станичного отделения милиции по фамилии Шлаков, бывший шахтер, был нелюдимо угрюм и немногословен. Он твердо глянул в глаза Дуднику из-под лохматых бровей, как бы оценивая его возможности и спрашивая взглядом, что значит их приезд.
Члены тройки: один, присланный из Ростова, молодой, почти мальчишка, еврей; другой, лет пятидесяти, из местных хохлов; третий, казак из Вешенской, — держались вместе. В их глазах стыло недоумение и растерянность.
— Вот, — неодобрительно произнес председатель станичного совета, показывая листок бумаги с телефонограммой. — Получили сегодня утром, что едете, чтобы встретили и создали условия… Если насчет переночевать, так тут у нас есть Дом для приезжающих. Насчет поесть, так мы тут сообразили в соседней комнате. С дороги треба поисты и сугреться. Вы какое имеете к этому дилу расположение?
— Самое благоприятное, — произнес Артемий, стараясь растянуть еще не согревшиеся губы в приветливой улыбке и чувствуя, что лицо его не слушается. — Промерзли до костей, — пояснил он свою гримасу, и пошутил: — А проголодались так, что штаны сваливаются.
— Ну, тоди зараз все организуем, — засуетился председатель, и лицо его несколько смягчилось.
Смягчились и лица остальных представителей станичной власти: приезжие не кичатся своим положением, речь их проста, не претендует на ученость, гостеприимством не брезгают.