Никита Сергеевич шествовал вдоль вагонов, решив наперед, что сядет непременно в третий вагон, потому что цифра три для него всегда была счастливой. Во-первых, он родился третьего апреля по старому стилю; во-вторых, ему еще в пастушестве было предсказано одной странницей, которой он дал кусок хлеба и напиться из своей баклаги, что в тридцать три года, то есть в возрасте Христа, он, Никита, достигнет большой власти над людьми, и власть эта будет возрастать год от года. Но уже и тогда какая-никакая, а власть у него уже имелась. Правда, только над коровами и овцами. Зато в тридцать третьем он обладал властью весьма солидной, а через год — так и подавно. Конечно, цифры и прочая хиромантия — или как это там у попов называется? — есть чистейшей воды предрассудок, но не такой уж и страшный, потому что это лишь его собственный, Никиты Хрущева, предрассудок, никак не отражающийся на его собственной же деятельности. Чего не скажешь о предрассудках простых людей, вносящих разлад в личную и общественную жизнь.
Вот и третий вагон. Никита Сергеевич ухватился руками за поручни, задрал ногу на ступеньку, сзади его подсадили услужливые руки, и он оказался в тамбуре, заплеванном и засыпанном окурками и всяким другим мусором. Никита Сергеевич в сердцах ругнулся про себя, помянув железнодорожное начальство: и платформу не устроили для посадки, и грязь в вагонах, и… и настроение Никиты Сергеевича как-то сразу поблекло. Однако он был не из тех людей, кто не умеет управлять своим настроением, и в вагон вошел, сияя белозубой улыбкой на лице, все еще хранившем на себе следы былого изумления.
Народу в вагоне было не так уж и много. В основном мужчины. Но имелись и женщины. И, судя по одежке: грубые брезентовые штаны и куртки, огромные ботинки из кирзы, прозванные еще в стародавние времена говнодавами, — все работники железной дороги. Некоторые с лопатами и ломами, огромными гаечными ключами. Плавал по вагону махорочный дым, заметно шибало запахом сивухи, чеснока и лука, слышался негромкий говор, иногда ленивый матерок — все знакомое Хрущеву по его бурной молодости, когда он и сам ничем не отличался от других.
— Здравствуйте, товарищи! — весело воскликнул Никита Сергеевич, останавливаясь в самом начале вагона.
В его сторону повернулись многие головы, послышались неуверенные ответные приветствия. Кто-то спросил у кого-то:
— Чо это за птица такая?
— А хрен его знает, — прозвучало в ответ.
— Гля, с орденом…
— Ишь ты…
Хрущев не стал дожидаться окончания недружественных реплик и взял инициативу в собственные руки.
— Значит, если мерить меня на петухов там или гусей, — продолжил он также весело, — то получится, что я самый первый секретарь московского обкома партии, и зовут меня Никитой Сергеевичем Хрущевым. А если воронами и воробьями мерить, то я и сам не знаю, какая птица из этого получится.
В ответ засмеялись. Не так чтобы очень дружно, но лед, как говорится, тронулся.
Никита Сергеевич присмотрел себе свободное местечко в середине вагона, где людей было погуще, решительно направился туда, спросил, остановившись:
— Место свободное?
— Свободное. Садитесь, — пригласила широкая женщина, с широким же скуластым лицом и вздернутым, в веснушках, носом, и посунулась ближе к окошку, переложив на колени кошелку из соломы, из которой торчала трехлитровая бутыль с молоком, заткнутая деревянной пробкой.
— Обед? — спросил Никита Сергеевич.
— Да как получится, — засмущалась женщина. И пояснила: — На весь день едем, питаться-то надо.
— А вы где работаете?
— На железке.
— А что, столовых поблизости нет?
— Есть, да не про нашу честь, — дерзко ответил молодой грудастый парень в серой косоворотке.
— Это как же понимать, позвольте вас спросить? — насторожился Хрущев.
— А так же. Дорогу и канал заключенные строят, им кормежка положена, а нам нет. Вот и берем с собой, кто что может.
— Понятно. А перед профсоюзом своим вопрос этот не ставили?
— Так он, профсоюз-то, где? Он же в городе. В будний день туда не поедешь, потому как работа не пускает, а в выходной — сами понимаете, там нет никого, — пояснил пожилой усатый рабочий, ткнув предварительно локтем задиристого парня. — Спокон веку на железке сами себе пропитание устраивали, чем бог пошлет. Такие-то вот дела, дорогой товарищ.
— Плохие, однако, дела, должен вам заметить, — помрачнел Никита Сергеевич, но лишь затем, чтобы показать, как его возмутила такая несправедливость. И пообещал: — Я этот вопрос подниму перед вашим начальством. И вот еще что… Почему платформ нигде нету? Как товарищи, прощу прощения, женщины, на вагонные ступеньки свои ноги задирают? Это ж ни в какие ворота не лезет! — уже с возмущением говорил он. — А грязь в вагонах? А? В ином хлеву и то чище. Как это вам нравится?
— Да мы уж как-то попривыкли, — ответила все та же женщина с кошелкой и зарделась от смущения: с таким большим начальством ей разговаривать еще не доводилось.
— Плохая привычка! Очень плохая! — попенял Хрущев. — Советский человек должен быть примером для пролетариев всех стран как в труде по примеру товарища Стаханова, который, как известно, перекрыл в десять раз прежние нормы, так и в культурном строительстве… в смысле бытовых условий и тому подобное. Товарищ Сталин и вся партия очень большое внимание уделяют этим жизненно важным вопросам.
— Оно конечно, — согласился, хотя и без особого энтузиазма, пожилой рабочий. — Мы понимаем, не без понятия чай. Однако, начальство — оно что? Оно в первую голову смотрит на план. План идет — и ладно. Не идет — лается… прошу прощения… ну и все такое. А мы что ж, мы ничего, мы всегда пожалуйста.
— А план, значит, идет не всегда?
— Да уж как водится: то того нету, то этого, — опять заговорил молодой парень в косоворотке. — Иногда сидим по целым дням и ждем. А потом пашем так, что жилы лопаются. Тут и о еде забудешь, и об отдыхе, и об этой самой… как ее?… культурности.
— Ну а со строительства канала есть тут кто-нибудь? — спросил Хрущев, оглядываясь, точно был уверен, что таковые имеются, но почему-то прячутся.
— Есть, конечное дело, — подтвердил его догадку усатый. И крикнул, обращаясь в конец вагона:
— Егорка! Тиунов! Идите сюда! Тут до вас дело есть у товарища секретаря.
Подошли трое молодых рабочих и один пожилой. Одеты свободно, в пиджаки, рубахи навыпуск, на ногах сапоги. Сразу видно — мастера.
На лавках потеснились, давая место.
— Так вы, стало быть, с канала?
— Стал быть, так, — согласился пожилой.
— Зовут-то как?
— Меня-то? Меня Егором Кузьмичем. А фамилия моя Скрипников, — с достоинством представился пожилой рабочий.
— И кем же вы на канале работаете, товарищ Скрипников?
— Я, например, кузнецом. Тиунов и Каплунов у меня в напарниках. А Данилов — он слесарь.
— И что делаете для канала? — не отставал Хрущев.
— А все, что прикажут. В настоящий текущий момент делаем болты для крепления бетонных блоков…
— А что, промышленность болты эти не выпускает?
— Такого размера не выпускает. Нам нужны длинной метр с четвертью, а у них самые большие сорок сантиметров. И толщина тоже не та. Нам нужно три четверти дюйма, а у них всего лишь полдюйма. Вот и куем сами… стал быть.
— И как?
— Не жалуются. Нам дают обнаковенное железо, а мы его науглераживаем поверху, получается и твердость и прочность у резьбы соответственная.
— Резьбу плашками режете или в матрицах в горячем виде куете? — показал свои познания в слесарном и кузнечном деле Никита Сергеевич.
— Поперва в матрицах, потом плашками доводим до кондиции, — ответил Скрипников. И пожаловался: — Матрицы-то старые, поизносились, а новых давно не дают. Да и плашки — дрянь, если вы, товарищ секретарь, в этом деле понятие имеете. Нарежешь три-четыре болта — и выбрасывай. А немецкие плашки — это совсем другое дело: износу нету…
— Так уж и нету? — засомневался Никита Сергеевич. — Всякий инструмент изнашивается, хоть немецкий, хоть шведский. Но чтобы на два-три болта — это уж пахнет вредительством… — И спросил, заглядывая в глаза Скрипникову: — А какой завод поставляет вам инструмент?
— Да всякие. Есть и московские. Завод «Калибр», если вы знаете.
— Знаю такой завод. Непременно поговорю с его директором, — пообещал Никита Сергеевич. — И он этому разговору не обрадуется, будьте уверены.
Вокруг заулыбались, закивали головами.
Вагон мотало из стороны в сторону, дробно стучали колеса, за окном проплывали деревушки, поля с зеленеющей озимью, речки, холмы, поросшие лесом с веселой солнечной листвой, еще не развернувшейся во всю силу. Вот открылась панорама строительства канала: тысячи рабочих, перекидывающих лопатами землю, снующие по трапам тачкогоны, подводы, машины; кое-где, окутываясь дымом солярки, рокотали ползающие туда-сюда бульдозеры, кивали длинными шеями экскаваторы, бухали паровые «бабы», вспыхивали на солнце начищенные медные трубы оркестра, огни электросварки, в открытое окно доносились веселые марши, полоскались на ветру флаги, и казалось со стороны, что и люди работают весело, даже радостно под этим веселым солнцем, бодрящим ветром и синим небом.
И электричка тоже засвистела весело своим сиповатым свистом, предупреждая конного и пешего, а Никита Сергеевич, продолжая раскручивать нить разговора о работе и житье-бытье строителей канала и железнодорожников, думал в то же время о себе с некоторым даже восторгом и в третьем лице: «А все-таки ты, Никита, что ни говори, а молодец! Другой бы на твоем месте, а ты вот… да-а… То-то же пораскрывают рты товарищи директора некоторых заводов, когда ты им на стол выложишь негодные плашки и метчики, которыми можно разве что в носу ковыряться, а для настоящего дела они никак не годятся. Строгоча влепить им за такую работу по партийной линии! — думал Никита Сергеевич, представляя себе в лицах и как все это будет происходить в его собственном кабинете. — Пораспустились, понимаешь ли, а работа стоит. Это даже не разгильдяйство, а самое настоящее вредительство, направленное на срыв сроков пуска канала. Да и вообще… тут не только строгача, но и похлеще чего, иначе до них не дойдет, иначе они и дальше будут вредить и пакостить, а отвечать придется тебе, Никита, и никому больше».