Жернова. 1918–1953. Старая гвардия — страница 3 из 110

Человек посмотрел на арестованного с явной доброжелательностью, улыбнулся знакомой улыбкой — и Григорий Евсеевич узнал в этом человеке своего дальнего родственника, Солю Гринберга, которого не видел лет десять — с тех времен, когда был в силе, то есть заседал в Политбюро, председательствовал в Коминтерне и во многих других организациях, вместе с Каменевым и Сталиным боролся против Троцкого. Тогда Соля крутился в секретариате Коминтерна, с лица его не сходила услужливая улыбка человека на побегушках. Потом он пропал из виду… И вот…

— Соля? Соля, это ты? — не веря своим глазам и на какое-то время перестав подпрыгивать на табуретке, тихо спросил Григорий Евсеевич на идиш.

— Прошу говорить по-русски, — согнав с лица услужливую улыбку, деловым тоном произнес Соля. — Меня зовут Сергеем Иосифовичем Григорьевым. Я ваш следователь. Прошу назвать вашу фамилию, имя, отчество.

— Со-олья-аа! — дернувшись в отчаянии на стуле, воскликнул Григорий Евсеевич. — Это же я, Кирш Аронов Радомышльский, двоюродный брат твоего дяди, Давида Соломоновича Критца, что из Екатеринослава… Со-оля-ааа!

— Еще раз повторяю: говорите по-русски и отвечайте на поставленные вопросы! Иначе я вынужден буду отправить вас в карцер.

— Со-оля, боже мой! Со-лья-ааа!

— Итак: ваша фамилия, имя, отчество.

Но Григория Евсеевича вновь одолели страшная икота и нервная лихорадка. Тряслось и подпрыгивало на табурете его широкое тело, заваливаясь то в одну сторону, то в другую, тряслась голова с вислыми щеками на короткой шее и тоже болталась, как неприкаянная. Даже несколько увесистых тумаков не привели Григория Евсеевича в нормальное состояние. Все случившееся с ним и окружающее его казалось ему диким кошмаром, и оттого в душе его тоже поселился кошмар, не менее дикий.

Глава 3

А в это же самое время Лев Борисович Каменев уже минут сорок находился в кабинете народного комиссара внутренних дел Генриха Григорьевича Ягоды. Они — Каменев и Ягода — сидели за отдельным столиком, пили кофе с пирожками и мирно беседовали.

Каменева привезли на Лубянку несколько раньше Зиновьева. И приехали за ним тоже раньше, то есть перед самым обедом, когда он уже мыл руки, а жена торопила его, говоря, что все остынет, что его, как обычно, сразу не дозовешься — привычная словесная процедура перед принятием пищи. Такая милая и такая обязательная процедура, которая может больше никогда не повториться.

Впрочем, Лев Борисович надеялся на лучшее. Да и начальник оперативно-розыскного отдела НКВД Карл Паукер, явившийся на квартиру Каменева собственной персоной, уверял, сияя своими плутоватыми глазами, что поездка на Лубянку — чистая формальность, без которой можно было бы и обойтись, но… И рассказал анекдот про еврея, который собрался на базар обменять гуся на две утки и петуха, а жена ему говорит: «Исраэл! Зачем ехать nach базар? Утки und куры есть наш сосед Апанас. Они гулять близко наш Haus. Мы кушать его самы жирны утка und петух. Апанас видеть — нет утка und петух, делать нам Unannehmlichkeit — неприятность, мы отдавать ему наш гусь. Самы стары, самы тощи».

Посмеялись.

Каменеву обедать расхотелось. Если обедать, то надо приглашать Паукера, а Лев Борисович терпеть не мог «царского брадобрея», как Паукера называли в «кремлевских кругах». К тому же Паукер говорил, что это на час — не более, и домой Льва Борисовича отвезут в казенном же автомобиле.

Ну что ж, раз надо, значит надо. Каменев с почтением относился к этому партийному заклинанию. Он быстренько собрался, на ходу выпил стакан простокваши, следуя рекомендациям всемирно известного микробиолога академика Мечникова — пить простоквашу натощак, потому что простокваша улучшает пищеварение, замещает бактерии гниения в прямой кишке бактериями брожения и, таким образом, продляет человеческую жизнь. Лев Борисович рассчитывал жить долго, очень долго и счастливо. Если, конечно, дети не будут укорачивать ему жизнь своими беспардонными выходками, компрометирующими их высокопоставленного родителя. Ну, ладно бы пакостили, но тихо, не на виду, а то ведь не таясь и не стесняясь. И не только собственный сын, но и многие другие сыновья и дочери видных партийцев. Упустили своих чад, некогда было воспитывать, вот и результат. И поделать ничего нельзя. То есть, конечно, можно: общественное порицание, например, товарищеский суд, но поднимется шум, тень упадет прежде всего на авторитет родителей, занимающих высокую должность, и даже на авторитет партии… Впрочем, шума и так много, но в основном шума неслышного, кухонного, следовательно, пока безвредного. А что касается пьесы, в которой главным героем выставлен его, Каменева, родной сын, а второстепенными — чада других ответственных товарищей, так это происки врагов, завидующих этим товарищам и подкапывающихся под их авторитет.

Все эти мысли вертелись в голове Льва Борисовича, пока он вслед за Паукером спускался вниз и усаживался в автомобиль. Но едва они тронулись, Паукер, обернувшись к Каменеву, оборвал эти мысли очередными анекдотами, и один из них был про самого Сталина, хотя имя его не называлось:

— Ein позиционьер просыпаться zwei Stunde день и думать: «Нэ паспат бы ишо шестьдесят минутен?» — сыпал Паукер словами с ужимками клоуна на плутоватом лице. — Нажимать кнопка, входить секретарь, позиционьер спрашивать: «Скажи, лубезнай, мыровая рэволуция ешо нэту?» — «Нету, товарищ Али-баба». — «Вах! Нычаго нэ подэлаеш, нужьна встават».

Каменев смеялся сдержанно, Паукер — во все горло. Так, с непогасшим смехом на лицах, они и вошли в кабинет наркома внутренних дел.

Нарком от самого стола пошел навстречу Льву Борисовичу с протянутой для пожатия рукой и кривой покаянной улыбкой на страдальческом лице.

Между тем Генрих Григорьевич уже 2 декабря, то есть на другой же день после смерти Кирова, перед самым отъездом Сталина в Ленинград, получил от генсека указание проверить причастность Зиновьева и Каменева к убийству главы ленинградской парторганизации. Указание выглядело как пожелание или совет, но Сталин редко употреблял такие выражения, как «Я вам приказываю!» или «Я требую!» Любое его пожелание или совет с некоторых пор воспринимались всеми как приказ, а Генрихом Григорьевичем — так и значительно раньше — с восемнадцатого года. Однако на сей раз нарком внудел решил принять пожелание Сталина именно как пожелание — и не более того. Он не понимал, зачем Сталину нужно пристегивать к делу Кирова своих бывших соратников по партии и Политбюро: ведь они нынче мало что значат в политической игре, хотя и пытаются как-то влиять на определенные партийные круги как в Москве, так и на периферии. Обо всех этих попытках известно Генриху Григорьевичу, почти обо всех он докладывал Сталину, оставляя кое-что и для себя: жизнь — сложная штука, никогда не знаешь заранее, каким боком она к тебе повернется, а информация — это капитал, за который можно, в случае крайней нужды, купить себе жизнь. Наконец, став наркомом внутренних дел, Генрих Григорьевич как бы получил право на свою игру, в которой все остальные действующие лица перемещались в разряд меньшего значения, не выше, чем ладья среди шахматных фигур. Себя он ощущал ферзем, Сталина — королем, которого необходимо защищать, но до тех пор, пока король нужен самой королеве. А дело шло к тому, что он все более становился ей в тягость. И не только королеве, но и многим слонам, ладьям, коням и даже пешкам.

Итак, отдав необходимые распоряжения, собрав команду из чекистов и партийных функционеров, Сталин ночью уехал в Ленинград разбираться с убийством Кирова, а Генрих Григорьевич, взвесив все за и против, решил в Москве события не форсировать. Пусть в Ленинграде все завершится так, как угодно Хозяину, пусть там будут обрублены все концы, так или иначе ведущие к убийце: этого хватит для длительной пропагандистской кампании и, вполне возможно, для удовлетворения аппетитов самого Сталина. Все-таки евреи Зиновьев с Каменевым были ближе еврею Ягоде, чем грузин Сталин, и самому Генриху Григорьевичу они ничего плохого не сделали, если не считать мелких гадостей. Но политика не может обходиться без гадостей, а политики не могут не понимать, что гадости — вещи преходящие.

Лишь с возвращением Хозяина в Москву Ягода приступил к арестам, но ограничился всего семнадцатью персонами, особо близкими к Зиновьеву и Каменеву.

Однако Сталин на сей раз был неумолим. Глядя сузившимися глазами на своего наркома, он медленно цедил слова сквозь сжатые зубы:

— Зиновьев с Каменевым причастны к этому преступлению против партии и советской власти. В этом у наркома внутренних дел не может быть ни малейшего сомнения… если ему дороги… идеи Маркса-Энгельса-Ленина.

Для Генриха Григорьевича эти слова прозвучали как «если наркому внутренних дел дорога своя жизнь». Маркс-Энгельс-Ленин тут были ни при чем.

После этих слов у Генриха Григорьевича из головы вылетело, кто из них двоих король, а кто королева, он снова опустился в собственных глазах до уровня ладьи. И даже ниже. И лишь в своем кабинете на Лубянке пришел в себя, к нему вернулось осознание своего высокого предназначения, и он исподволь повел в деле оппозиции свою незаметную игру. И вовсе не потому, что хотел этой игрой добиться каких-то определенных целей, а потому что по-другому не мог: слишком долго в нем сидел заморенный провизор с провизорскими мечтами о массовых отравлениях, чтобы эта мечта так и умерла, не дав никаких всходов.

16 декабря очередь дошла и до Зиновьева с Каменевым. Основную ставку в предстоящей игре Ягода сделал на Каменева: Каменев умнее Зиновьева, да и всех остальных вместе взятых, с Каменевым у Ягоды давние и весьма неплохие отношения, на которые почти не сказались политические разногласия. От Каменева можно узнать, что именно готовит Сталин, потому что Сталин никогда и ни с кем своими планами не делится, а лучше Каменева никто Сталина не знает и больше Каменева лично для Сталина никто не сделал. Можно сказать, что Каменев для Сталина в свое время был тем же, чем Зиновьев для Ленина: его тенью и тенью его тени. Именно Каменев помогал Сталину двигаться наверх, имея на него свои виды. Да, Каменев недооценил Сталина, но после Ленина — менее других, и когда Владимир Ильич практически порвал со Сталиным все отношения из-за хамского поведения генсека по отношению к жене товарища Ленина товарищу Крупской, Каменев, замещавший больного Ленина на посту предсовнаркома, помог Сталину удержаться на своем месте и даже укрепить свою пошатнувшуюся власть после обнародования «Завещания Ленина».