перед, тем самым обезоруживая всех — и правых, и левых. Сталин и есть именно такой вождь.
Алексей Максимович и сам не понимал, хочет ли он безоглядного движения вперед или тоже некоторого отката назад. Пожалуй, полагал он, отойти назад и оглядеться — это даже лучше. Вот и Клим Самгин у него тоже начинает пятиться и предавать свою былую революционность… вернее, былую революционную фразеологию. Но за то, за что можно судить Клима Самгина, как-то не поднимается рука судить весь народ. Или все-таки можно? Ведь народ — в подавляющем большинстве своем — это крестьянин или мещанин, не имеющий даже малейшего понятия о тех бреднях, которые возникают в головах иных интеллигентов. Беда в том, что интеллигент свои бредни выдает за чаяния самого народа, а когда народ отворачивается от этих бредней, полагает, что народ предал самого себя. Взять хотя бы того же Бердяева, полагающего, что народ предал идею Третьего Рима и тех «трех китов» — православие, самодержавие и народность, — на которых будто бы держалась дореволюционная Россия. А ведь философия Бердяева возникла на узкой почве религиозной секты пресытившихся великосветских мещан. Нынешние «левые» ворчат, в свою очередь, на свой народ, полагая, что он предает былую революционность, а вместе с этим и саму идею коммунизма. Следовательно…
Алексей Максимович растерянно повел глазами по книжным полкам: не они ли внушили Сталину мысли о Сулле? Но книги смотрели на Алексея Максимовича укоряюще-спокойно, как бы говоря, что они ничего не внушают человеку, а лишь заставляют его думать.
Сталин покидал Горького с уверенностью, что этот человек себя изжил. Он не только перестал быть полезен советской власти, но стал для нее обузой. Слишком дорогой и совершенно бессмысленной. Причем такой обузой, на которую все время приходится оглядываться, как бы эту обузу не потерять и не растрясти. А впереди решительная борьба с зазнавшимися «революционерами», старыми партийцами, которые, подобно Троцкому на посту Наркомжелдора, ничего не могут, не умеют и не хотят уметь, которые живут в плену революционной фразы, всем недовольны, годятся лишь на музейные экспонаты, и то лишь в том случае, если не заслоняют собой тех, кто много работает и мало говорит, да еще, ко всему прочему, втягивают этих работающих в свои бессмысленные притязания. Тронь этих… эту революционную бюрократию по-настоящему — и Горький тут же выступит в роли их адвоката.
А трогать придется. И очень скоро.
А еще Троцкий со своими нападками на товарища Сталина, со своими претензиями на лидерство в мировом коммунистическом движении. Горький не понимает, что с троцкизмом можно и нужно бороться таким авторитетам, как Горький же, что у товарища Сталина ограниченный ресурс влияния на западную интеллигенцию, что Горький мог бы написать о Сталине очерк, который укрепил бы авторитет Сталина, ослабил бы влияние Троцкого. Не товарищу Сталину нужен этот очерк или статья, а делу социалистического строительства в СССР, делу противостояния мировой реакции и фашизму. А тот факт, что Горький молчит, заставляет многих приходить к выводу, что он находится в оппозиции к товарищу Сталину, что он на стороне Троцкого.
«Пора тебе в бронзу, товарищ Горький, — подумал Сталин, умащиваясь на сидении автомобиля. — У каждого человека есть свой предел целесообразности. Когда-нибудь и товарищ Сталин достигнет этого предела. Но каждый старается отодвинуть от себя его границу. Горький — не исключение. Впрочем, создать ничего выдающегося он уже не в состоянии. „Клим Самгин“… А что такое „Клим Самгин“? — Сталин посмотрел в окно на мелькающих человеков и дома, усмехнулся в усы и решительно ответил на свой вопрос: — Бессмысленное и бесконечное копание в самом себе. А что может выкопать человек из самого себя? Из самого себя он может выкопать бледное подобие себя самого же. Карикатуру. Как не может ни один верующий в бога воссоздать в своем воображении бога, отличного от самого себя, так и Горький не может вырваться из плена понимания человеческой сущности не иначе как через мещанство».
И мысленно поставив на Горьком точку, Сталин переключился на другое: страна огромна, мир огромен, проблем прорва, не на Горьком одном свет клином сошелся.
Конец шестнадцатой части
Часть 17
Глава 1
В воскресенье Петр Степанович Всеношный встал до света, разбудил жену. Они попили чаю с оладьями, сели на велосипеды и отправились на свой огород.
Небо уже посветлело, на востоке рдяная полоса сменилась на оранжевую, сквозь которую пробивались желтые лучи. Они щупали белесое небо и редкие облака на нем, становясь все короче и короче, пока не исчезли совсем вместе с зарей, уступив место желтому диску солнца.
В старом рабочем поселке, застроенном приземистыми мазанками, во всю глотку кричали петухи, хлопали двери, дымились летние кухни. Воскресенье, а людям не до отдыха: хозяйство требует рук. Из нового поселка, названного именем товарища Фрунзе, застроенного двухэтажными домами из шлакоблоков, по улицам тянулся народ — и все в верхнюю степь, к своим огородам. В основном пешком, неся на плечах узелки, лопаты и тяпки. Люди спешили поработать до жары, они, правда, и в жару будут работать, но до жары легче и веселее, а потом через силу, потому что не работать нельзя, потому что на государство надейся, а сам не плошай.
Из родничка в меловом овраге Петр Степанович набрал в бутылки холодной воды, чтобы попить и умыться. Родничок еле сочился, прибывающий народ выберет всю влагу до дна — когда-то еще натечет.
Весна в этом году выдалась ранняя, снегу зимой выпало мало, весенние дожди были редкостью, сухая земля начала трескаться, лишь на глубине штыка еще держалась сырость, и если в ближайший месяц не будет дождей, урожая не видать и труды пойдут прахом, а родничок и вообще уснет до новых дождей. Но человек надеется на лучшее, и Петр Степанович вместе с женой, согнувшись в три погибели, тяпали и тяпали землю, очищая ее от сорняков, окучивая слабые ростки кукурузы, фасоли, помидоров, огурцов…
Конечно, им вдвоем много не надо: дети выпорхнули из гнезда, живут своей жизнью, но привычка запасаться на зиму, оставшаяся от смутного и голодного времени, держалась в сознании крепко. Да и что говорить: всегда приятно выделить детям лишнюю банку маринованных огурчиков или помидоров, мешочек белой фасоли. А когда созреют дыни-дубовки, или мелковатые, но сахарные арбузы, приятно подать их на стол, нарезанные тонкими ломтями, когда кто-нибудь из детей приедет на летние каникулы.
И вся степь, кроме желтоватых скифских курганов, пестрела в это раннее утро бабьими белыми косынками и мужскими соломенными шляпами, курилась буроватой пылью. Везде видны люди, даже дети малые, кланяющиеся земле-кормилице.
В полдень Всеношные уселись под навес из старой холстины, разложили нехитрую снедь: глиняный кувшин с квасом, хлеб, сало, вареные яйца, перья зеленого лука, раннюю редиску. Вера Афанасьевна, молчавшая целых шесть часов кряду, принялась рассказывать о школьных делах, о том, чьи дети и как закончили учебный год, кто ходил в отличниках, а кто в троечниках.
— Дочка вашего главного инженера Вилена Водохлебова всех забивает своими знаниями. Даже сына Бикешиных, который всегда был первым в классе. Чувствуется, что в Москве ее учили в особой школе: там и музыка, и иностранные языки, и рисование, и даже танцы с самого первого класса. А у нас этого ничего нет. Наша француженка язык знает хуже этой девчонки, просто плачет от нее — та все время ее поправляет. Смех да и только. И ничего удивительного: к ней на дом репетиторы ходят, а жена вашего Водохлебова — так та просто никого не видит. Представляешь? Идет и никого не видит! — возмущалась Вера Афанасьевна. — Оказывается, они три года жили во Франции — все от этого и получается. Конечно, во Франции все по-другому, там школы частные, в классах не более десяти-пятнадцати человек, а у нас по сорок и в три смены. Я просто рада, что сдала свой четвертый класс и с нового года начну опять с первого.
Петр Степанович школьные истории своей жены слушает не впервой, знает их назубок, поэтому мыслями своими находится отсюда далеко — даже сам не знает где. Но если он не знает где, то знает возле кого, хотя и боится в этом себе признаться. И есть отчего бояться: в цех к ним недавно пришла новенькая, только что закончившая Харьковский университет, пришла на должность начальника спектральной лаборатории, потому что старую начальницу, жену начальника производства завода, не имеющую никакого образования, а только кое-какую практику, зато состоящую членом парткома и профкома одновременно, сняли с должности и перевели на склад обыкновенной кладовщицей.
Но дело, конечно, не в бывшей начальнице, а в новенькой.
Петр Степанович до мельчайших подробностей помнит то утро, когда на планерке новенькую представил руководящему составу цеха его начальник товарищ Онищенко. Новенькая стояла рядом с ним, такая юная, такая стройная и удивительно красивая, что все смотрели на нее, как на чудо. И Петр Степанович вместе со всеми.
— Значит, так, товарищи! Вот это есть новая наша начальник лаборатории, — говорил Онищенко, будто речь шла о какой-то детали, и по одному по этому было видно, что он тоже как бы не в своей тарелке. — Зовут ее Агнесса Георгиевна Чулкова, так что, как говорится, прошу любить и жаловать, и чтоб у нас во всем был порядок. И с чугуном, как говорится, и с маркировкой, и с отливками. Чтоб комар носа… это самое. Поскольку товарищ Чулкова женщина сама из себя видная… кхм… я должен предупредить, что она в настоящий текущий момент состоит замужем, так что некоторые товарищи, которые губы свои раскатили, пусть на нее не заглядываются и трудовую дисциплину не нарушают. А то начнут таскаться в лабораторию по делу и без дела — я таких товарищей знаю и буду пресекать.
Агнесса Георгиевна, пылая всеми своими щечками, ушками и шейкой от такого к себе повышенного внимания, ответила на некоторые вопросы некоторых особенно любопытных товарищей по части своей партийности и происхождения: комсомолка и происхождение пролетарское, — поблагодарила за теплый прием, улыбнулась приветливо и села как раз напротив Петра Степановича, разве что чуть-чуть наискосок, обвела всех — и его тоже — какими-то совершенно необыкновенными глазами: черными, как южная ночь, и слегка раскосыми на татарский манер, еще раз улыбнулась — и тут что-то дрогнуло в душе Петра Степановича, да так дрогнуло, что и до сей поры, — вот уже третью, считай, неделю, — дрожит и никак не уймется. И боится при встрече Петр Степанович смотреть на эту молодую особу, и ходить в лабораторию боится, хотя ему и положено туда ходить дважды в день, но тянет в лабораторию поминутно, потому что… а он и сам не знает, почему… но голова его сама по себе поворачивается вслед новенькой, если она идет мимо, да не его одного голова, а и все другие, и даже женские, а имя ее — Агнесса! — звучит в его душе чудеснейшей музыкой.