о непонимания.
Петр Коровин дернулся было вступить в спор, поскольку тронул его Щукин не по-справедливости, но Михаил Васильевич удержал, чуть коснувшись рукой его плеча, и Петр, беззвучно открыв и закрыв рот, сердито воззрился на Щукина, хмуря чистый лоб и кривя полные губы.
Разлили по стаканам золотистую влагу.
— Скажи что-нибудь, Алексей Петрович, как ты есть человек образованный, — попросил Пантелеймон Вязов, явно задабривая гостя. — Наши старики бывалоча говаривали: пить не для того, чтоб в вине находить смысл жизни, а принимать вино за ради смысла.
Алексей Петрович не стал отнекиваться и в наступившей тишине поднял свой стакан. Оглядел сотрапезников.
Секретарь партячейки Вязов смотрел на него с надеждой, что приезжий журналист как-то выправит и загладит впечатление от злых рассуждений Щукина; молодой Коровин — с детским любопытством; кем-то когда-то, если верить Вязову, крепко обиженный Щукин — с недоверием; привычный к разному люду председатель Ершов — добродушно и отстраненно.
— Давайте выпьем, — произнес Алексей Петрович, — чтобы не было войны, чтобы наладилась и вошла в широкое русло наша с вами жизнь, чтобы русские жили по-русски, и каждый народ жил бы по-своему и не мешал жить другим, и чтобы наши дети не знали тех горестей, которые выпали на долю их отцов. За ваше здоровье! За благополучие и процветание вашего колхоза!
Все потянулись к нему стаканами, лица подобрели, морщины разгладились, даже у Щукина их будто стало меньше, а лицо Петра Коровина расплылось в такой беспредельно счастливой улыбке, точно Алексей Петрович подарил ему что-то такое, о чем еще минуту назад он даже не смел и мечтать.
Выпили, задвигали челюстями, закусывая. Вновь пошли разговоры о всякой житейской всячине…
Уж лампа-семилинейка начала коптить, когда разошлись гости и Алексей Петрович добрался наконец до отведенной ему в сенях постели, закрытой от комаров и мух белой холстиной.
Лежал, слушал, как за стеной тяжко вздыхает и жует жвачку корова, как где-то совсем близко время от времени ухает сыч. И дивился про себя: вот он, умный и образованный, всегда считал, что народ — это что-то темное и себе на уме, что-то такое, что он, Алексей Задонов, должен просвещать и наставлять на путь истинный. А вот тебе мужичок Щукин, битый и мятый жизнью, — и какая прорва мудрости и понимания глубинного смысла происходящего, о чем ты лишь догадывался, да назвать своими словами боялся — даже и по пьянке, — а вот ему — море по колено: сказать сейчас, а там хоть к стенке. Значит, остались они, такие люди, после всех смерчей и вихрей, пронесшихся по русской земле, остались и будут задавать тон, — и уж задают! — и давят на власть снизу, заставляя ее выправлять многое из того, что она в своем безумии покривила за минувшие годы. Но куда повернут эти люди завтра, ни богу, ни черту не известно. И тому же Щукину — это уж как пить дать. Но именно за этим-то он, Алексей Задонов, и приехал в деревню с символическим названием Мышлятино. Именно здесь громче всего слышны звоны тех подспудных течений, о которых с затаенным страхом говорили в Горьковском доме. Остается самая малость: в какой форме ему, Алексею Задонову, об этом потаенном рассказать на странице газеты, чтобы поняли правильно и самого автора не закатали в бересту.
Чужая власть… И перед мысленным взором Алексея Петровича вновь возникли лица, похожие друг на друга, лица эти кривлялись и масляно поблескивали одинаковыми глазами, а среди них выделялось вытянутое вперед, приплюснутое, шишкастое лицо Горького, расплывающееся в умильной ухмылке и поблескивающее сентиментальной слезой.
Чужая власть… Она всегда возникает на сломе исторических процессов, являясь то в виде варяжских князей, то бироновщины при Анне Иоановне, то засилья иноземцев при других царях, то вот как теперь — всякая шушера, которая ни своим народам, ни чужим спокойно жить не дает. Наверное, это неизбежно и необходимо. А под спудом, вопреки этой власти, что-то растет и зреет, что вырвется со временем наружу, сбросит с себя чужеродное засилье, вернется к родным корням, но уже более сильным и здоровым. А всех прочих подомнет под себя и заставит говорить и думать по-русски. И тебе, Алеха, надо жить и находить радости в этой жизни, потому что не волен человек выбирать себе эпоху, а любая эпоха хороша для одних и плоха для других. И человек смертен…
Глава 12
Два дня, проведенные Алексеем Петровичем в колхозе «Путь Ильича», пролетели незаметно и прозвучали для него как бы единственной строчкой из современной песни, слышанной им стороной, но такой песни, мелодия которой взята не то из какой-то старой оперы, не то из старинного романса, а слова придуманы новые, громкие, но лишенные чувства, придуманы людьми чужими и очень расчетливыми. Лишь одна строчка в этой песне оказалась с мелодией связана тайными корнями, лишь она, вставленная, быть может, рифмы ради, звучала печалью и надеждой, как стихи мало кому известного поэта, председателева сына, чья тоненькая книжечка бережно хранилась за почерневшей божницей, спрятанной от посторонних глаз, а сам поэт уже несколько лет покоился на деревенском кладбище.
На это кладбище Алексея Петровича будто невзначай, по пути с поля к скотному двору, привел Михаил Васильевич Ершов. Лежал его сын под гранитной плитой, принесенной сюда с разоренного барского кладбища, и на грубо обработанной обратной ее стороне были выбиты годы жизни покойного, имя и фамилия: Михаил Ершов. Рядом лежал кузнец, чуть подальше — пастух, были тут и плотники, и ямщики, и шорники, и даже валяльщик валенок, но были и могилы, над которыми стояли безымянные кресты, будто лежали под ними люди, ничего в жизни не значившие, ничего для людей не сделавшие. У бывшего поэта, слава богу, было хотя бы имя.
К концу второго дня до деревни Мышлятино добрался на своем автомобиле инструктор обкома партии Ржанский, добрался кружным путем, с поломками и ремонтом, зато с той минуты ни на шаг не отходил от Задонова, пыжился и выказывал свою власть, — и все перед его властью блекло и тушевалось: и сам председатель колхоза Михаил Васильевич Ершов, и коровы колхозные, и поля, и даже избы. Но к тому времени Алексей Петрович собрал все, что можно было собрать по интересующей его теме, так что машина — да и сам Ржанский — оказались как нельзя кстати. Но исключительно для него, журналиста Задонова, но не для крестьян: этот Ржанский, ни рыла ни уха не смысливший в сельском хозяйстве, был тут совершенно лишним. И он сам, и его предки, как черт ладана, боялись земли, и ни за какие золотые не желали заниматься хлебопашеством. Держать шинок, спаивать земледельца и обирать его за долги — вот это было по нему, тут он первый и никого даже во вторые близко не подпускал. И с тех пор пьянство широко захлестнуло земледельца, как половодье поля и дубравы, и до сих пор от этого зла никак он оправиться не может. И без толку убеждать крестьянина, что, мол, ты сам виноват, ибо никто тебя пить не заставляет. Заставляет, и еще как, сама жизнь. Беспросветно однообразная, подневольная и скудная.
Простившись с гостеприимными хозяевами, Задонов, по пути в Калинин, заехал на Машино-тракторную станцию, помимо прочих обслуживающую и колхоз «Путь Ильича», из МТС — в районный центр Спирово, где вызвал переполох у районного начальства, которое, прежде чем открыть рот, таращилось в испуге на инструктора Ржанского, мямлило и несло всякую околесицу, в то же время пытаясь соблазнить столичного корреспондента то рыбалкой, то охотой на боровую и водоплавающую дичь, то шикарным застольем.
Алексей Петрович от всех соблазнов отказался решительно и велел везти себя в Калинин. Там он до вечера исправно ходил по кабинетам, из которых пытался взглянуть на маленький колхоз с областной колокольни, чтобы если писать, так всеохватно, но хождение по кабинетам и разговоры с чиновным людом мало что добавили к тем впечатлениям, которые он получил на месте и от общения с товарищем Ржанским. Более того, это хождение странным образом отделило колхоз «Путь Ильича» от этих кабинетов, превратив его в некую неодушевленную производственную единицу, которая должна… должна… должна, не имея никаких прав и даже возможности мыслить самостоятельно.
— Мы спланировали поставки хлебом, картофелем, молоком, мясом и прочими сельхозпродуктами таким образом между сельскохозяйственными единицами области, — заученно говорил заместитель секретаря обкома по сельскому хозяйству товарищ Намцев, низенький, квадратный, с угрюмым и настороженным взглядом серых глаз, перебирая какие-то графики, на которых значились сельхозугодья, — что сразу становится видно, кто и что должен производить, в каких количествах, какого качества, когда сдавать на госхранение и кто несет за это ответственность. — Вот тут у меня все прописано… — и он показал Алексею Петровичу лист ватмана, на котором разноцветной тушью были изображены оси координат и многочисленные пересекающиеся кривые.
— Вы, судя по той основательности и дотошному знанию предмета, — перебил монотонную речь секретаря Намцева Алексей Петрович, тщательно маскируя иронию серьезным видом и тоном, — закончили сельхозакадемию… Чувствуется выучка…
Секретарь кхекнул, скулы его покрылись белыми пятнами.
— Я иду туда, куда пошлет меня партия, — отрезал он. Спохватился, что получилось слишком грубо, и, пытаясь замять, заворковал: — Партии, уважаемый товарищ Задонов, лучше видно, как распоряжаться своими кадрами, партия, как сказал поэт, есть рука миллионнопалая, сжатая в один громящий кулак. Очень правильно, между прочим, сказано. А главное — целиком и полностью совпадает с указаниями товарища Сталина, которые указаны им на минувшем пленуме Цэка нашей великой большевистской партии.
Потом, стороной, Алексей Петрович получил подтверждение, что секретарь никаких академий не кончал, начинал с продотряда и курсов по ликвидации неграмотности, постепенно рос и дорос до нынешней должности, раз в год слушая лекции по марксизму-ленинизму и ученые толкования решений партии по аграрному вопросу, то есть был одним из десятков тысяч партийных чиновников, привыкших командовать, особенно не вникая в существо вопросов. Таких секретарей Задонов встречал во множестве и по железнодорожному ведомству. Но там подобные руководители уже решительно заменялись молодыми и грамотными, а здесь, в деревне, до сих пор оставался в силе принцип руководства сельским хозяйством со стороны передового революционного класса. Но класс и отдельные его элементы — это чаще всего далеко не одно и то же.