Очень Зинаиде хочется угодить и мужу, и свекру со свекровью, очень ей хочется встать с ними вровень, — хоть в чем-то, — вот она и придумала досрочное свое образование. Поддалась всеобщему настроению… Ей даже книжки читать — и то не просто. Шутка ли — двадцать лет почти ничего не читала. А Иван подсовывает то роман Тургенева про дворян и помещиков, как они там мучились, бедные, с жиру бесились, то «Мертвые души» Гоголя — и там про то же самое, только смешно и неловко за тех людей, о которых пишет этот Гоголь, будто все русские люди какие-то недотепы. Другое дело — Чехов: мужики, бабы, мелкий чиновный люд — таких она встречала повсюду. И то не все ясно и понятно. А на днях Иван дал ей «Войну и мир» Льва Толстого, а там все по-французски, все про графьев да князей. И хотя Иван объясняет Зинаиде, что и как происходило в книжках и в самой жизни, понятнее и ближе от этого люди, населяющие книги, не становятся. Иван говорит, что она прежде должна хорошенько освоить литературу прошлого, чтобы лучше понимать нынешнюю. Ивану Зинаида верит, да вот осваивать шибко уж тяжко.
Зинаида вздыхает, некоторое время смотрит на разрисованное морозными узорами окно, затем опускает глаза на раскрытую страницу и, плотно сжав полные губы и сведя брови к переносице, в какой уж раз вчитывается в малопонятные строчки: «Если сказуемое обретается в составе страдательного оборота речи…»
Ужинать сели поздно — когда вернулись с работы мужчины. Свекровь подала на стол котлеты с макаронами, соленые рыжики. Потом пили чай с брусничным вареньем из шипящего и пыхтящего самовара.
Спиридон Акимович домой приехал прямо с общегородского совещания директоров школ, был возбужден, делился впечатлениями. Он поведал о том, что с нового года вводится курс российской истории — вместо политграмоты. Правда, учебников пока нет, они появятся лишь к следующему учебному году, поэтому в преподавании истории предполагается ориентироваться на старые гимназические программы. Разумеется, с учетом классовой теории Маркса.
— Я еще не вполне сознаю происходящее в полном объеме, — говорил Спиридон Акимович с набитым ртом, — но чувствуется, что происходит нечто поворотное и для будущего России весьма значительное. Но самое интересное: вчерашние крикуны молчат, как в рот воды набрали, а тон задают люди, которых еще вчера не ставили ни в грош. Вы знаете, кто выступал на совещании? — воскликнул он и оглядел домочадцев круглыми стеклами очков, сверкающими в свете всего лишь двух лампочек, горящих в двенадцатиламповой хрустальной люстре. Выдержал паузу, торжественно продекламировал: — Бывший академик императорской Академии наук Юрий Владимирович Готье! Вот кто! Поговаривают, недавно выпущен самим Сталиным из мест весьма отдаленных. Появление его на трибуне совещания встретили бурей аплодисментов. Стоя аплодировали! — воскликнул возбужденно Спиридон Акимович и даже вилку бросил, будто она мешала ему выразить свой восторг и изумление перед превратностями чужой судьбы. — Иван, ты его должен помнить: он у вас курс читал.
— Как же, конечно помню! — Теперь уже Иван сверкал стеклами очков и торжествующе оглядывал домочадцев. — Даже не верится! Бог ты мой! А поговаривали, что он помер.
— Нет, живехонек. Худ, бледен, но занозист, — довольно потирал руки Спиридон Акимович. — А вот Платонов Сергей Федорович — тот, действительно, помер в ссылке. Царство ему небесное…
— Да-а, что-то еще нас ожидает, — повела рукой Ксения Капитоновна и вздохнула. Она всегда вздыхала, когда ее мужчины слишком увлекались спорами на злобу дня.
Спиридон Акимович хохотнул чему-то и покрутил длинной своей головой.
— Видели бы вы, друзья мои, Марка Абрамыча Канторовича, — произнес он многозначительно. — На него, бедного, будто ушат ледяной воды вылили… Русская история! Да он лишь вчера с пеной у рта утверждал, что таковой никогда у России не было, что началась русская история с семнадцатого года, да и то не русская, а трудового народа, населяющего бывшую Российскую империю, что Карамзин и Ключевской были царскими прихвостнями и великодержавными шовинистами, что Россия была тюрьмой народов с особо изощренным изолятором для евреев, что так называемый русский патриотизм есть пережиток буржуазно-поповского спекулятивного оболванивания простого человека. И все в этом же роде. А сегодня… сегодня даже смотреть на него жалко — так это все неожиданно, и не только для него, но и для нас, русских, что и сам не знаешь, что думать.
— Ну, для Канторовича и Пушкин до недавних пор как бы не существовал. Авербах со Светловым да Маяковский с Демьяном Бедным затмили всю предыдущую русскую поэзию. Даже Некрасова и Блока, — вставил свое Иван Спиридонович. — Даже Мандельштам — и тот был против пушкинизма, как он говаривал. Для них важно, чтобы именно они, и никто больше, стояли в первых рядах, а русская поэзия — на задворках.
— Еще поговаривают, — внесла свою лепту в общую копилку знаний о текущей жизни Ксения Капитоновна, — что была амнистия для тех ученых и техников старой школы, которые проходили по делу «Промпартии». Говорят, самого Рамзина освободили. Ну, теперь дело пойдет! Глядишь, начнут освобождать и других, как два года назад освобождали инженеров и техников. Помните сталинские пять или шесть принципов? — обратилась она к мужчинам. И тут же к Зинаиде, с виноватой улыбкой слушающей застольные разговоры: — Зиночка, я вам еще положу макарон?
— Нет-нет! Спасибо! Мне хватит! — отказалась Зинаида.
Она отодвинула пустую тарелку и, поскольку все замолчали, решила, что тоже должна что-то сказать. А сказать она могла лишь о том, что происходит у них на заводе:
— А у нас сняли главного инженера. Говорят, за упущения в работе и халатность. Назначили совсем молодого, он только в позапрошлом году закончил институт… Такой, знаете, умный, в очках. — И невинно оглядела очкастых Огуренковых, пытаясь понять, как они на этот раз отнесутся к ее сообщению, потому что предыдущие ее рассказы о заводе принимались без особого интереса. Даже Иван — и тот скучнел, когда она пыталась заговорить о своей работе, будто стеснялся, что жена его простая работница. А о чем же ей говорить, как не о заводе? Все эти Готье, Платоновы и Авербахи — они ей ни сватья, ни братья.
— Да, молодежь… — Спиридон Акимович зацепил вилкой скользкий рыжик и отправил его в широко раскрытый рот. — Что ж, все правильно: у молодежи и дерзости больше, и прошлыми ненужностями головы не засорены. Штурмуют небо! — Ткнул вилкой вверх для пущей убедительности, усмехнулся: — Хотя, конечно, наличие очков на это никак не сказывается.
— Как знать, как знать, — не удержалась от шпильки и Ксения Капитоновна, разливавшая по чашкам чай из самовара.
— Мама! — умоляюще сложил руки Иван Спиридонович и, покраснев ушами, искоса глянул на Зинаиду, которая, поджав губы, теребила оборку своего платья.
— Да! — излишне поспешно вскинулся Спиридон Акимович и вдавил пальцем дужку очков в горбинку своего большого носа, что означало у него крайнее смущение. — В сегодняшних газетах сообщение про каких-то новых заговорщиков, что они осуждены трибуналом к высшей мере пролетарского возмездия. А среди них и бывший товарищ Кушнер: как ни как, курировал культурные мероприятия в рамках образовательного процесса… — И рассмеялся: — Господи, сколько ку-ку-ку и ка-ка-ка в одном лишь предложении! — И уже серьезно: — Между прочим, они с Канторовичем всегда дули в одну дуду. Я нисколько не удивлюсь, если и Канторовича, так сказать, к мере пролетарского возмездия… Вполне заслужил своим ниспровергательством русской культуры…
— А про Зиновьева и Каменева что-то помалкивают, — добавил Иван Спиридонович.
— А чего о них говорить? — пожал острыми плечами Спиридон Акимович. — Небось, сидят по камерам, штудируют Маркса. Мало им дали, скажу я вам. Особенно Зиновьеву. Сколько крови на его совести только здесь, в Питере…
— Спиридон! — возмущенно всплеснула руками Ксения Капитоновна. — Вот уж чего я не ожидала, так услышать от тебя подобные суждения. Может, они и виноваты, да только бог им судия. Вряд ли они сами ведали, что творили: образование у них — гимназия, много — университетский коридор.
— Ты права, душечка моя, — тут же сдался Спиридон Акимович. — Пока был просто учителем, в голову подобные кровожадные мысли не приходили, а стал администратором, чиновником… — махнул рукой и потянулся ложкой к хрустальной вазочке за вареньем. Но, положив варенья себе в розетку, не удержался: — А все-таки ведали. И очень даже ведали! Да-с!
Глава 3
После боя курантов из тарелки репродуктора, после шампанского и легкой закуски обе семьи Задоновых выбрались на улицу, а там, почитай, вся Москва. Только первый этаж дома, некогда целиком принадлежащего Задоновым, был тих и плотно занавешен, точно осажденная крепость. Здесь с восемнадцатого года жили две еврейские семьи, в Москву переселившиеся из западного приграничья вместе с десятками тысяч других еврейских же семей. В те поры Задоновы натерпелись от них лиха: по их заявлениям чуть ли ни каждую неделю на второй этаж врывались всякие комиссии и проверяли буржуйскую подноготную бывших владельцев дома на предмет хранения оружия, печатанья прокламаций, спекуляций и прочих антисоветских деяний. Лишь вмешательство Дзержинского избавило их от поползновений незваных квартирантов, но с тех пор первый этаж не здоровается со вторым, а второй делает вид, что первого этажа как бы и не существует. К тому же был сооружен отдельный для второго этажа вход, а проем в потолке над старой лестницей был заделан толстыми досками, на доски насыпали слой шлака, поверх всего уложили пол, и через какое-то время новые доски почти не отличались от старых, а само место, бывшее недавно дырой, уже таковой не воспринималось, на него наступали безбоязненно и без сожаления о прошлом.
Высыпав на улицу, Задоновы все вместе как-то странно посмотрели на плотно занавешенные окна первого этажа, переглянулись и, освобожденные от невидимых душевных оков, отдались буйному, безудержному веселью.