И тут…
И тут в эту все еще робкую тишину, точно охраняемую сотнями старинных фолиантов в тесненных золотом переплетах и скромно прикорнувшей в темном углу елкой, гремучей змеей вползло извне заунывное буханье большого церковного колокола. За этим буханьем юркими змейками засновали трезвоны малых. В этих звуках чудилось что-то черное и страшное, средневековое, похожее на встающих из гробов мертвецов, нечто зловещее и злорадное, как шествие черных монахов и монахинь с их погребально-заунывным пением.
Лицо Николая Ивановича побледнело. Он замер с неостывшей лукавой улыбкой на губах, в глазах его медленно мерк веселый блеск. И женщины, еще не понимая, что произошло, но видя, как это что-то подействовало на их кумира, тоже замерли и уставились на зашторенные окна.
Николай Иванович вдруг стремительно вскочил на ноги, беззвучно открыл и закрыл рот, беспомощно развел руками, затем кинулся к окну, толкнул форточку: звук благовеста ворвался в комнату властно, он бил по нервам, сталкиваясь в голове с еще не совсем умолкшими в ней звуками «Интернационала», заволакивал мозг черной пеленой отчаяния и тоски.
Но еще непонятнее и ужаснее были долетающие с улицы ликующие крики, женский и детский визг, чей-то неудержимый истерически-торжествующий хохот, будто знали эти люди, чем можно особенно досадить Николаю Ивановичу и его друзьям.
Бухарин растерянно потоптался возле окна, затем стремительно подошел к столу, схватил рюмку с водкой, выпил залпом, откусил от бутерброда с черной икрой, медленно задвигал челюстями, тут же торопливо налил еще одну рюмку, налил до краев, даже перелил, и тоже выпил залпом — он точно хотел залить водкой огонь в своей груди, который вот-вот вырвется наружу и испепелит все вокруг.
Обе женщины с надеждой и страхом взирали на Николая Ивановича. Но что он мог им сказать? Ненависть и отчаяние сковали его тело, в голове билось лишь одно — даже не мысль, а неуемное желание: стрелять! Стрелять всех, кто там, на улице, сейчас радуется, хохочет, торжествует! Стрелять из пулеметов! Из пушек! Стрелять! Стрелять! Стрелять!
И тут откуда-то, — возможно, из соседнего дома, где жили люди тоже не простые, а имеющие несомненные заслуги перед революцией, — зазвучал «Интернационал», сперва несмело, а затем все более громко и мощно: там явно открыли окна, там безбоязненно бросали вызов действительности…
Через мгновение вызывающее пение долетело и откуда-то сверху, и откуда-то еще, и Николай Иванович, со всхлипом втянув в себя воздух, судорожно проглотил непрожеванную пищу, подхватил песню со второго куплета и уже не слышал ни одного звука, кроме своего собственного прерывающегося голоса, не чувствовал ничего, кроме душивших его слез восторга и боли.
Глава 5
На другой день после новогодних праздников Алексей Петрович Задонов, как всегда ровно в девять, переступил порог редакции, напевая про себя арию Гремина из оперы Чайковского «Евгений Онегин». «Любви все возрасты покорны», — беззвучно пел он, раздувая щеки, шагая к своему кабинету по извилистому коридору. Алексею Петровичу, как никогда, хотелось любви, острых переживаний, мальчишеской бесшабашности, душа его стремилась куда-то вдаль, не чувствуя ни возраста, ни опыта прожитых лет. Катерина разбудила в нем дремлющие чувства, но удовлетворить их она не могла: нужна была совсем другая женщина, быть может, похожая на умершую далеко от Москвы Ирэн. Увы, такой женщины Алексей Петрович поблизости от себя пока не видел, однако ожидание неизбежной встречи с нею все сильнее будоражило его воображение, заставляя внимательнее приглядываться к знакомым женщинам, вслушиваться в интонацию их голоса, мимолетно ловить их запахи, искать в их глазах что-то совершенно необыкновенное.
Алексея Петровича остановил в коридоре партийный организатор Ардалион Эмильевич Кунцев, человек с обращенным вниз лицом и вопросительно согнутой долговязой фигурой. Он вцепился в отворот пиджака Алексея Петровича и, по обыкновению захлебываясь словами, будто пил из ведра студеную воду, тесня свою жертву к стене, заговорил о религии. У этого Кунцева всегда так: налетит и сходу огорошит такой темой, которая тебе самому никогда не придет в голову. Создавалось впечатление, что сидит себе человек в своем кабинете и фантазирует на вольные темы, а потом, когда очередная фантазия в голове его разрастется до размеров невероятных, выскакивает на люди и тут же, сходу, одаривает этой фантазией первого встречного-поперечного.
Конечно, все это происходило не совсем так, и Алексей Петрович хорошо знал, что Кунцев, прежде чем родить очередную фантазию, просматривает кипы всяких газет, — до районных и многотиражных включительно, — там и находит пищу для своих фантазий, но внешне все выглядело как некая причуда взбалмошного человека.
— Вы слышали вчера колокола? — спросил Кунцев, забыв поздороваться и оборвав звучащую внутри Алексея Петровича арию Гремина.
— Слыхал, скрывать не ста-ану, — ответил Алексей Петрович почти словами арии и почти нараспев, различив в голосе Кунцева что-то вроде растерянности, а в опущенном лице — явную подавленность.
— И что вы об этом думаете? — Кунцев еще придвинул к Задонову свое лицо и уставился на него немигающими, сведенными к переносице угольными глазами.
— Признаться, ничего подумать не успел, — пожал плечами Алексей Петрович, успев все-таки подумать, что Кунцев уж точно на улицу не выходил и в снегу не валялся. И добавил с веселой усмешкой: — Успел лишь… (слово «приятно» он благоразумно успел проглотить)… удивиться. И только.
— Вот-вот! — воскликнул Кунцев и настороженно глянул поверх плеча Алексея Петровича. — Именно что удивительно! И не только звоны, но и многое другое. Впрочем, я не об этом… Понимаете, религиозный процесс, — понес он дальше, захлебываясь торопливыми словами, — при социализме должен обрести определенную направленность в русле воспитания нового — коммунистического — человека. Поскольку религия не может одномоментно выветриться из сознания определенной категории граждан, а сами эти граждане не слишком горят желанием выветривания, нам, коммунистам-журналистам, необходимо взять этот процесс под свой неослабный контроль. Так вот, возникла необходимость поучаствовать в дискуссии на религиозную тему. Как вам известно, партия продолжает курс на обновление церкви, на извлечение метафизического корня из православной сущности и пересадки этого корня на материалистическую почву. Вы, Алексей Петрович, как-то говорили о стойкости суеверия и предрассудков в головах определенной категории граждан и говорили очень по-партийному верно. Так вот, у партбюро возникла идея послать вас на такую дискуссию в Клуб железнодорожников. Дискуссия состоится завтра в восемнадцать часов. Тут вот у меня брошюрка «Союза безбожников», в ней все есть, почитаете, плюс ваши идеи… А с Главным этот вопрос я согласовал: он не возражает. Потом, разумеется, напишете репортаж или что-нибудь в этом роде. Хорошо бы помянуть вчерашние новогодние звоны… в определенном ракурсе, естественно. Могу предложить несколько заголовков: «На путях к атеизму», например, или: «Рельсы ведут к безбожию», или: «По шпалам к земному раю», или: «Звонят, но не к отправлению поезда». Ну, вы уж там сами… — И уставился сквозь очки в ожидании возражения, чтобы тут же, не сходя с места, начать давить на партдисциплину и комсознательность, — уж тогда бы, точно, от него не отделаться.
Алексей Петрович слишком хорошо знал Кунцева, чтобы дать тому повод для такого давления, которое началось бы здесь, в коридоре, а продолжилось бы на партбюро и на общем партсобрании: Кунцев был человеком весьма последовательным и свои принципы, облаченные в форму строгой очередности поступков, отстаивал с энергией невероятной.
Но вот штука: слушая его и глядя в его опущенное лицо, Алексею Петровичу всегда представлялось, что дело не в громких принципах, а в чем-то еще, что прячется за этими принципами и светится лихорадочным огнем в угольных глазах партийного организатора, что это что-то и есть сущность самого Кунцева, которая не меняется даже вопреки его желаниям. Но можно быть сколь угодно проницательным и как угодно угадывать вторую — и главную — сущность Кунцева, однако поймать его на слове — тем более поступках — было совершенно невозможно: он всегда выскальзывал и растворялся в дымовой завесе идейно выверенных фраз. Поэтому, уловив, чего от него ждет партийный организатор, Алексей Петрович изобразил на своем лице радостную мину и, подлаживаясь под захлебывающийся говорок партийного организатора, с восторгом заговорил о том, что ему и самому давно хочется выступить на диспуте по вопросам религии, что он и сам собирался написать что-нибудь на эту тему, да все времени нет, да все другие темы перебивают, а коль само партбюро в лице товарища Кунцева, — да еще звоны, — то тут уж и тете Дуне ясно, что тема назрела и пора ее срывать и упаковывать.
Не переводя духа, он вытянул из рук Кунцева, ослабевших от неожиданной покладистости Алексея Петровича, брошюрку «Союза безбожников», полюбовался на его обалделую физиономию и пошел дальше, к своему кабинету, помахивая брошюркой, но уже ничего не напевая.
В кабинете, плюхнувшись в кресло, Алексей Петрович швырнул брошюрку в кучу всякого бумажного хлама и некоторое время сидел и перекипал тихим бешенством. Его злило, что Кунцев выбрал для этой неблаговидной роли именно его, Алексея Задонова, будто он и не Задонов вовсе, а начинающий журналист, что он не может понять причины, повлиявшей на этот выбор. Это мог быть чей-то наговор, неудовольствие главного редактора или новые политические веяния, которые прошли мимо его, Задонова, сознания. Ясно было одно: если его, Задонова, церковные звоны удивили и обрадовали, то Кунцева и ему подобных возмутили и озадачили, и теперь Кунцев хочет, чтобы Алексей Петрович это их возмущение отразил, то есть хочет руками известного журналиста Задонова, пользующегося, как ему, видимо, представляется, доверием самого Сталина, прощупать почву, на которой род