Жернова. 1918–1953. Старая гвардия — страница 95 из 110

— Но против кого? Заговоры, троцкизм, шпиономания — все это слова. Одни слова. Нет, есть, конечно, но не в таких же масштабах. А тут только на Дону, случайно узнал, сотни человек. И это, говорят, только начало.

— Дон — это казачество. Там все может быть, — оттопырил Паукер нижнюю губу. — Кнут и пряник. Кто против — кнут, кто за — пряник: лампасы, папахи, нагайки…

— Так что же делать?

— Попросись в Испанию… Так, мол, и так: желаю быть в гуще революционных событий нашего времени.

— Не отпустят. Особенно после сообщения в «Известиях».

— Ты — журналист. Тебе карты в руки. Пиши так, чтобы Сталина проняло до самой селезенки: он любит.

— А я что — не писал?

— Значит, писал, да не так, писал, да не то. Ты не дурак, не мне тебя учить… Давай еще по рюмашке…

— Мы им не нужны, — канючил через некоторое время Радек. Он совсем раскис, коньяк его доконал. — Нас позвали: «Интернационал! Дружба народов! Пролетарии всех стран…» А на самом деле никакого интернационала, никакой дружбы, никаких пролетариев. Для русских все мы — враги. Особенно — евреи. Они нас всегда ненавидели. Они хотят нашей крови. Как в Англии во времена Кромвеля…

— А чего ты хотел? — кривился Паукер. — Чтобы они нас на руках носили? Антисемитизм никуда не денется. Он сидит в каждом гое с утробы матери. Нам всегда надо об этом помнить и не зарываться. А многие из наших зарвались. Вот и получайте. Я и сам не знаю, усижу ли. Сейчас никто ничего не знает. Но я знаю Сталина: он не любит пришлых. Ясно только одно: чтобы удержаться на поверхности, надо под себя подстилать других. Тут как при эпидемии оспы или сибирской язвы: обложись огнем, и всякий, кто захочет войти в твой круг, должен сгореть. Только так можно выжить.

— Черт дернул меня ехать в эту Россию!

— Австрийская тюрьма не лучше. После венского восстания могли и к стенке поставить. Запросто.

— Надо было двигать во Францию.

— Что надо было делать в те времена, мы с тобой сделали. Скулить бесполезно. И вредно. И учти… — Паукер впился почти трезвыми глазами в холеное лицо Радека. — И учти, красавчик, если ты кому-нибудь скажешь о нашей встрече, я намотаю твои кишки на твою шею… по-дружески, так сказать, как земляк земляку. А еще отрежу тебе яйца и загоню в твою глотку… и твой пенис тоже. — И заколыхался всем телом в беззвучном смехе.

— Не считай меня недоумком.

— Тогда легкая смерть, мой милый Карл, тебе обеспечена.

— Типун тебе на язык.

* * *

Ночью в квартиру Радеков позвонили. Жена прошлепала по коридору, спросила, вернулась в спальню.

— Карл, там тебя спрашивают, — сказала она, зевая.

— Кто?

— Не сказали. Ты же сам велел никому не открывать.

Радек вылез из-под одеяла, накинул на пижаму халат. Он был почти спокоен: это не НКВД, оно ведет себя не так.

— Кто? — тихо спросил он, прижимаясь ухом к двери.

— Вам телеграмма из Саратова за номером пятнадцать.

Это был пароль.

Радек открыл дверь, впустил невысокого человека в сером плаще и серой же шляпе, надвинутой на глаза. Человек велел:

— Зажгите свет.

Радек включил свет, человек внимательно посмотрел на него, достал из-за пазухи «вечное перо», протянул, произнес:

— Можете не возвращать. Ответа не нужно. Всего доброго.

Открыл дверь, выглянул, послушал и заскользил вниз, не производя ни малейшего шума.

Радек подумал: «У него специальные подошвы». Затем прошел на кухню, свинтил у ручки колпачок, вынул тонкую трубочку из папиросной бумаги, аккуратно развернул, стал читать машинописный текст, близко держа бумагу перед очками.

В письме «оттуда» сообщалось, что анализ поступающих из СССР сообщений дает основание полагать, что Сталин взял крутой курс не только на уничтожение плодов революции, но и самих революционеров, которые могут в той или иной степени помешать ему установить ничем не ограниченную диктатуру черносотенного типа. Рекомендовалось, пока не поздно, сплотиться и, опираясь на рядовых членов партии и рабочий класс, дать решительный отпор поползновениям Сталина и сталинистов на завоевания Октября, на марксизм-ленинизм и диктатуру пролетариата. Если оппозиция этого не сделает сейчас, она, скорее всего, будет уничтожена физически в ближайшее время.

Подписи под текстом не было, стояла лишь буква S. Но Радек и без того узнал сероватый стиль сына Троцкого Льва Седова, и подумал с горечью: «Им там, в Париже, хорошо анализировать и рекомендовать, а попробовали бы сами на нашем месте. У самих в свое время не очень-то получилось… Стратеги, мать их в душу», — по-русски выругался Радек и, спустив письмо в унитаз, побрел в спальню.


Глава 6

Исаак Эммануилович Бабель вместе с женой и дочерью в конце августа вернулся из Крыма, где проводил отпуск на правительственной даче в Форосе среди таких же, как он сам, писателей, среди композиторов, артистов, музыкантов, среди руководящих партийных и советских работников. Если бы дочери не идти в школу, можно было бы оставаться в Крыму до самого ноября: море, горы, чистый воздух, фрукты-овощи — живи, не хочу. А главное, никаких особенных забот. Одно слово — писатель.

Но, с другой стороны, когда в стране происходит нечто, не похожее на всё предыдущее — необъяснимое ничем гонение на руководящие кадры и старых революционеров, — просто необходимо быть на виду: забудут, чего доброго, и какой-нибудь Ванька, даже и не читавший Бабеля, вставит его в списки, а попадешь в списки, пиши — пропало.

Поэтому, едва переступив порог московской квартиры, Исаак Эммануилович сел на телефон и принялся обзванивать нужных людей, справляться о здоровье и делах, выказывая к одним свое искреннее расположение, к другим — не менее искреннюю любовь, но более всего — свою непоколебимую уверенность в завтрашнем дне.

Начал Бабель с людей незначительных: просто редакторов издательств и журналов, не занимающих больших должностей, просто журналистов и писателей, просто сотрудников аппарата ЦК, которые уж точно обрадуются его звонку, теплым словам и дружеским чувствам. Глядишь, на радостях и сболтнут чего-нибудь, чего не узнаешь ни из газет, ни от лиц куда более значительных.

Сделав десятка полтора звонков и выяснив, кто чем дышит, а главное, что почти все действительно обрадовались звонку, при этом никто не проявил ни малейшей опаски при разговоре, хотя и не сболтнул ничего лишнего, Бабель принялся названивать лицам более значительным. Более значительные лица были скупы на слова, но тоже не проявили ни малейшей заминки, узнав, кто им звонит. С более значительными лицами Исаак Эммануилович и разговаривал другим голосом, но все о том же: как здоровье, как отпуск, как жена-детишки и нельзя ли будет встретиться в удобное для значительного лица время?

Последним был звонок в Правление Союза писателей. Так, на всякий случай. Потому что главных управленцев литературы там еще не могло быть: кто в Крыму или в Сочи жарится на солнце, кто в Кисловодске лечит застарелый гастрит. На месте оказался лишь поэт и член Правления Ицек Фефер, секретный сотрудник ГПУ, теперь — НКВД.

— Ицек, ты почему уже не в Одессе? — удивился Бабель, услыхав в трубке малороссийский говорок Фефера, который это время года всегда проводил в Одессе среди своих многочисленных родственников.

— Ах, какие таки отпуски, когда столько уже всяких дел! — вскричал на другом конце провода неугомонный Фефер. — Кстати, Исак, тут для тебе оставили-таки записку из хозотдела Союза. Прочитать?

— Конечно, Ицек, какой уже может быть вопрос!

— Уже таки читаю. — И Фефер стал читать загробным голосом, смакуя каждое слово: — «Бабелю… срочно… по приезде… позвонить… в Кремль… Поскребышеву… Абрамович». — Выдержал паузу, спросил не без ехидства: — А, как тебе это уже нравится, Исак?

У Исаака Эммануиловича на миг остановилось сердце, — так ему, во всяком случае, показалось, — а потом стало биться в ребра, как только что пойманная птица бьется в железные прутья клетки. А казалось, с чего бы пугаться? Разве ему впервые звонить Поскребышеву? Опять же, если что-нибудь не так, звонить бы не просили. Но время-то, время какое — вот в чем штука.

Бабель с трудом проглотил слюну, вдруг заполнившую рот, спросил, не узнавая своего голоса:

— Поскребышеву? Зачем — Поскребышеву? Ты ничего не путаешь, Ицек?

На другом конце провода раздался радостный смех.

— Исак, когда Ицек Фефер что-нибудь уже путал? Интересуюсь знать, чего ты так напугался? Или в Крыму ты поимел удовольствие посягнуть на невинность жены самого Авербаха? Но тогда бы тебе велели позвонить в приемную самого Михалваныча.

Сердце Исаака Эммануиловича при последних словах Ицека забилось ровнее: этот Фефер вечно со своими идиотскими шуточками.

— Не валяй дурака, Ицек, — сердито прокричал в трубку Бабель. — Говори уже, в чем таки дело!

— Только по большому таки секрету, — продолжал куражиться Фефер. — Тебе уже не надо менять штаны, Исак? Если не надо, тогда уже слушай. Как тебе известно, на днях таки шлепнули бешеных собак из «объединенного центра». После одной из собак, а именно Каменева Льва Борисовича, осталась дачка… Так себе дачка, скажу тебе: восемь комнат, верандочка, банька, садик, прудик. Эту дачку хотят уже предложить тебе, Исак. Я так соображаю — за большие таки заслуги перед пролетарской литературой. Я думаю, Исак, что ты не такой уже придурок, как Ленька Леонов, и не откажешься от такого подарка судьбы. Этот Леонов корчит из себя чистоплюя. А всем давно известно, что у некоторых граждан чистоплюйство заменяет чистоплотность. Так что звони-таки Поскребышеву, Исак. С тебя бутылка армянского коньяку.

— Ты же не пьешь…

— Зато при случае смогу-таки угостить большого советского писателя Исаака Бабеля… Кстати, Исак, от тебя что-то давно нет выхода. Тут как-то на Правлении говорили, что некоторые писатели почили на лаврах и перестали писать. Называли и твое имя. Так что учти, Исак: ты на крючке у Авербаха.

— Я работаю. Работаю над большой вещью.