Я повторил все, что делал и говорил Сережка, но тут меня позвала мама, мы сели в телегу и поехали в Третьяковку. Помимо книжек я увозил из Борисова еще и тайну.
Глава 22
Я сидел на ступеньках крыльца и читал «Как закалялась сталь». Рядом Людмилка заворачивала в тряпочки тряпочную куклу. Мимо шел Толька Третьяков с младшим братом и сестренкой: они всегда ходят вместе. Толька остановился и стал смотреть, как я читаю, будто никогда не видел, как читают книжки. И остальные тоже.
— Про чо книжка-то? — спросил Толька, возя босой ногой в короткой штанине по траве.
— Про то, как Пашка Корчагин освободил Жухрая, а потом попал в тюрьму к белым, — ответил я, немного подумав, потому что я еще не знал, как надо отвечать на такие вопросы. И надо ли отвечать вообще, если они дразнятся и не зовут играть вместе с ними.
— А ты читаешь или просто так смотришь?
— Читаю, — говорю я с гордостью.
Толька чешет лохматый затылок и говорит:
— А почитай вслух.
Я читаю. Правда, это получается у меня не очень быстро, но и не по слогам, а по словам. Однако даже такое чтение заставляет Тольку стоять с открытым ртом.
— Сам выучил? — спросил он, заглядывая в книжку.
— Мама научила.
— А моя мамка неграмотная, — признался Толька. — Митька грамотный, брат мой, но он не учит: лоботряс, — добавляет он и оглядывается.
— А ты в школу разве не ходишь?
— Ходи-ил, — машет рукой Толька. И поясняет: — Не способный я к грамоте. На другой год остался. А тятька сказал, что и без грамоты прожить можно.
— Без грамоты нельзя, — не согласился я.
— У меня тятька тоже неграмотный, а живет. — И предлагает: — Айда с нами рыбу удить!
— Как? — удивляюсь я.
— Удой.
— А где уда?
— В лодке.
— Мне мама на речку ходить не разрешает.
— Пошто?
— Утону.
— А ты не тони.
— А Людмилка?
— Пускай с моими мальцами гуляет.
Мне ужасно хочется на речку удить рыбу. Я еще ни разу в жизни не удил рыбу и даже не видел, как это делается. Но — страшно ослушаться маму.
— Айда, айда! — подбадривает меня Толька. — Не утопнешь.
Я отнес книжку в дом, вернулся, и мы пошли.
Мы шли с Толькой посреди деревенской улицы и пока дошли до речки, нас стало целая ватага. И никто не дразнился. Мы спустились к самой воде, там плавало много лодок, привязанных к колышкам, чтобы река не утащила их в дальние страны. Мальчишки стали забираться в лодки, насаживать на крючки червяков и забрасывать этих червяков в воду. Толька дал мне уду — длинную вицу с ниточкой и крючочком — и показал, как одевать на крючок червяка. Червяк, однако, надеваться никак не хотел, он старался уползти, вонял навозной кучей и был такой противный, что мне совсем расхотелось удить рыбу.
— Эх ты! — сказал Толька. — Червя надеть не умеешь. А еще городской.
Он натянул червя на крючок, как на ногу натягивают чулок, забросил его в воду и дал мне уду.
— Держи, — сказал он. — Как только клюнет, так подсекай.
— А когда клюнет? — не понял я.
— А как только поплавок мырнет, так и дергай.
Время шло, а оно все не клевало и не клевало. И у Тольки тоже. И ни у кого не клевало.
— Надо рано приходить, — сказал Толька. — Она счас на глубину ушла, вечером снова выйдет наверх. — И вдруг как заорет: — Подсекай давай! Го-ород!
Я дернул уду, что-то на том конце тоже дернуло и потянуло. Толька перехватил у меня уду, стал вываживать и выводил большущую рыбину — с мою ладонь! И даже больше. Он снял ее с крючка и бросил на дно лодки, где хлюпало немного воды, и сказал так, будто это была не рыбка, а какая-нибудь козявка:
— Мелюзга.
Рыбка плескалась на дне лодки, металась, но нигде никакой дырочки не было, чтобы она смогла уплыть в свою речку. Мне стало жалко рыбку, но отпускать ее не хотелось, а хотелось сперва показать маме, а уж потом, может, и отпустить.
Больше ничего не клюнуло, мы оставили уды в лодках и поднялись наверх. Я раза два оглянулся, потому что мне было жалко мою рыбку: кто-то придет, возьмет ее и сварит из нее уху. Но никому мою рыбку жалко не было, и я подумал хорошенько и тоже перестал ее жалеть.
Теперь путь наш лежал к озеру. Туда мы шли еще большей ватагой — со всей малышней и девчонками. Даже моя сестренка шла вместе с нами. Но скоро она стала хныкать и канючить, чтобы мы вернулись домой, а то она скажет маме, что я ходил на речку.
Я остановился в растерянности. И все остановились.
— Ты чего, — сказал Толька, подходя к Людмилке. — Ябедничать? А крапивы не хочешь?
О, Толька не знал моей сестренки! Она вдруг вся посинела, рот ее перекосило, и она как заревет, как заревет, да так громко и противно, что из травы вылетел чибис и полетел на другую сторону озера, жалобно спрашивая:
— Чьи вы? Чьи-чьи-чьи?
— Пойдем, — сказал я, беря Людмилку за руку, и она тотчас же перестала плакать и показала Тольке язык.
И все равно вечером Людмилка рассказала маме, что я ходил к реке и к озеру.
— Я же тебя просила, Витюша, — говорила мама жалобным голосом. — Ну что я буду делать, если с вами что-то случится? Хоть ложись и помирай. Придется ставить тебя в угол.
Я поворачиваюсь и молча иду в угол, за печку, потому что мне совсем не хочется, чтобы мама легла и померла.
Вскоре за печку пришла и мама, села на лавку рядом со мной и сказала, что она совсем не хотела ставить меня в угол, а хотела, чтобы я ее не огорчал. И стала гладить меня по голове, а когда меня гладят по голове и жалеют, я плачу. Хотя совсем этого не хочу. Оно получается как-то само собой.
Потом пришел папа. Он уже четыре дня ходит очень печальным оттого, что дядя Коля Земляков пал смертью храбрых. Поев картошки в мундирах с кислым молоком, папа вышел во двор, сел на завалинку и закурил самокрутку. Он курил, печалился, а я сидел рядом и тоже печалился, потому что маленький и не могу пойти на фронт воевать с гитлеровскими фашистами.
— Пап, а почему, когда смертью храбрых, тогда плачут? — спросил я осторожно, потому что папа может рассердиться, что я мешаю ему печалиться.
— Подрастешь, тогда и узнаешь, — сказал папа. Подумал хорошенько и пояснил: — Храбрых или не храбрых, а человека все равно нет.
В это время прямо над нами со свистом пролетела стая уток-чирков, сделала круг над озером и села на самую его середину.
— Вот что, — сказал папа. — Пойдем-ка к Третьяковым и попросим у них ружье. Может, удастся подстрелить утку.
— Пойдем, — с готовностью согласился я. — А они дадут?
— Дадут: я сегодня Кондрату ось выковал для телеги.
И мы пошли.
Я еще ни разу близко не подходил к избе Третьяковых: и дядя Кондрат, которого на деревне зовут Хромым Кондратом, казался мне слишком сердитым, и Митька Третьяков каким-то неправильным лоботрясом, и даже мама Тольки Третьякова, тетя Гриппа, тоже казалась мне сердитой теткой, а уж бабка их, по прозвищу Третьячиха, очень была похожа на нашу хозяйку, то есть ведьма ведьмой. Да и сама изба их выглядела совсем не так, как другие избы: низкорослая и кривоватая.
Я шел рядом с папой, держа его за руку. Мы обогнули кусты черемухи и бузины, прошли немного вдоль забора, подошли к калитке. За забором виднелся крытый навес, под навесом сложены колотые поленья, крылечко низенькое, всего в две ступеньки, за избой коровник, за коровником огород. По двору ходят гуси и куры, у забора стоит телега, на телеге сидит Толька, рядом с ним его младшие брат и сестра, на крыльце дед Третьяков чинит валенок, а Хромой Кондрат тюкает топором на затюканной колоде.
Откуда-то выскочил Морозко, такая белая собака с черным носом, и залаял на нас с папой, но не очень сердито, потому что мы не разбойники и живем рядом.
— Вечер добрый, — сказал мой папа, когда мы вошли в калитку, и Морозко перестал лаять.
Я тоже сказал «вечер добрый», хотя и не так громко. И дед, и Хромой Кондрат, и Толька тоже сказали «добрый вечер».
— Я к тебе, Кондратий Михалыч, — произнес мой папа, подходя к Толькиному отцу. — Просьба у меня к тебе: не дашь ли ружьишко уток пострелять, а то на одной картошке… сам понимаешь…
— Пошто ж не дать, — сказал дядя Кондрат и воткнул топор в затюканную колоду. — Дать-то можно, да патронов нетути. Митька, лоботряс этакий, все патроны пожег, ни одного не осталось. А нонче, сам знаешь, ни пороху, ни дроби, ни тебе пистонов — ничего в сельмаге нету. Такая вот хреновина.
— Да, конечно, — сказал мой папа и еще больше опечалился. — Война, ничего не поделаешь.
— То-то и оно, что война, — согласился дядя Кондрат, поглядел-поглядел на палку, которую тюкал топором, и пошел в коровник.
— Пойдем, сынок, — сказал мой папа, взял опять меня за руку, и мы вышли со двора.
Мне стало так обидно за моего папу, который отковал Хромому Кондрату эту самую штуку для его телеги, а тот не дал папе ружья.
— Врет он, па, — сказал я. — Толька говорил, что у них патронов — завались. И пороху, и дроби. Куркули они, у них снега среди зимы не выпросишь, — убежденно добавил я мамины слова, хотя мне не было понятно, зачем среди зимы просить у кого-то снег, когда его и так везде полным-полно.
Но папа был такой печальный, что даже не мог говорить. Потом он все-таки сказал:
— Ничего, сынок, мы уток и без ружья добудем.
— А как?
— Придумаем что-нибудь: голь на выдумку хитра.
— А мы — голь?
— Получается, что так. Впрочем, сейчас почти весь народ — голь перекатная.
— А что народ выдумывает?
— А все. Нет колеса — колесо выдумывает, нет хлеба — замену хлебу выдумывает, нет ружья — что-нибудь вместо ружья выдумывает.
Глава 23
С тех пор я каждый день встречал своего папу и старался понять, выдумал он что-нибудь вместо ружья или не выдумал. И однажды он сказал:
— Ну, сынок, пойдем уток ловить.
— А как?
— Увидишь.
И мы пошли. Я без ничего, а папа с кошелкой из лыка, чтобы складывать туда уток. И пошли мы к озеру, но только не прямо, а в обход — с другой стороны. Наверное, потому, чтобы нас утки не заметили. Но они все равно заметили, потому что вдруг закрякали, побежали по воде и полетели куда-то на речку.