Антон Перевозчиков велел посадить пленного наземь, сам устроился напротив на замшелой лесине, стал смотреть документы. Все удостоверения личности подтверждали, что карательный батальон действительно состоит из латышей, хотя документы писаны по-немецки, и печати на них тоже немецкие, но фамилии латышские, имена тоже, и приписаны латыши к легиону СС «Латвия».
Пленного, судя по удостоверению, звали Янис Круминьш.
Перевозчиков почесал заросший жесткой щетиной подбородок, покачал головой.
— Фамилия больно уж знакомая, — произнес он. И повторил несколько раз, пытаясь вспомнить, где такую фамилию слыхал: — Круминьш, Круминьш, Курминьш… Черт его знает, не помню.
Пленный сидел, вытянув длинные ноги с большими белыми ступнями, смотрел в землю, шмыгал раздувшимся носом, косил серым глазом на комиссара.
— А ты спроси у него, чего он в эсэсовцы подался? — посоветовал Брусьев. — И вообще: сам-то он что думает?
— Круминьш! — окликнул пленного Перевозчиков.
Тот поднял голову, уставился на комиссара пасмурным взглядом.
— Скажи, Круминьш, из твоих родственников никто не служил в латышских стрелках? Ну, из тех, которые за революцию сражались в России?
— Их ферштеен нихт, — пробормотал парень. И добавил: — Русски не понимать.
Взорвался Тимофей Кулыга:
— Ах ты, сука! Не понимаешь, значит? А не вы жжете наши деревни? Не вы детишек да баб в огонь мечите, как скотину бессловесную? — Кулыга топтался возле пленного, тыча ему в лицо прокушенной рукой, обмотанной тряпицей, брызгал слюной. — А вот мы тебя, чухня вонючая, поджарим на костре, тогда ты у нас все вспомнишь, тогда ты у нас не только заговоришь, но и запоешь…
Пленный дернулся, отпрянул от Тимофея, на посеревшем его лице выступил пот.
— Я недавно в батальоне, — заговорил он торопливо по-русски, лишь разрывая некоторые слова. — Всего год. Я еще не участ-вовал в операциях. Меня силком взяли. Не хотел я идти — заставили. Я вам все скажу. Мой дядя был в латышских стрелках. Коман-довал полком. Был комму-нистом и комис-саром. Я против немцев, я за советскую власть. — И посмотрел с надеждой на комиссара.
— Видал? Сразу русский вспомнил! — удовлетворенно осклабился Кулыга. — Это мы его еще и пальцем не тронули, а тронем — все вспомнит.
— За советскую власть, говоришь? А унтер-офицера тебе за что дали? — спросил Перевозчиков. — Вот в книжке у тебя записано: награжден «Крестом за боевые заслуги», знаками «Участник пехотных атак» и «Отличный стрелок». И воюешь уже второй год. Не против немцев же… Так что ты нам мозги не пудри, парень: они у нас пудренные.
Вспыхнувшая было надежда в глазах Круминьша потухла, он отвернулся, сплюнул кровавый сгусток, произнес угрюмо:
— Ничего я вам не скажу: все равно расстреляете.
— Расстреляем?! — вновь завелся Тимофей Кулыга, тряся седой бородою, подступая к пленному. — Ремни резать будем, на костре зажарим, падла фашистская! Смерти легкой захотел? Не будет тебе легкой смерти, гитлеровский ублюдок! Сам, вот этими руками на куски порежу! На кол посажу! За внука моего! За старуху-мать! — И, вдруг, взвизгнув, подпрыгнул и ударил ногой в лицо сидящего Круминьша.
Голова у пленного отлетела в сторону, но он усидел.
— Товарищ Кулыга! — повысил голос Перевозчиков. — Прекратите безобразие! Мы не фашисты. — И, уже спокойным голосом: — Да и что он нам расскажет? Нечего ему рассказать, потому что и сам ничего не знает. Вот тут вот, в сумке, карта есть, она нам больше расскажет. Так что, товарищ Брусьев, отведи его подальше, к оврагу… ну и — сам знаешь.
Латыша подняли, поставили на ноги, но он вдруг рухнул на колени и, давясь рыданиями, стал выкрикивать бессвязно:
— Вы не знаете… вас окружат и перебьют… я знаю проход… я выведу… только не убивайте… мать старая… болеет… не переживет… я один у нее остался…
Лицо у Перевозчикова исказилось гримасой боли. Он мотнул головой, велел хриплым голосом:
— Ведите! Чего встали? Мать у него… А у других что? А наши матери? А дети? Он нас жалел? Он нас… они… А-а, черт!
Латыша подхватили, снова поставили на ноги, дали пару тумаков, повели.
Перевозчиков торопливо закурил, принялся разглядывать карту, извлеченную из офицерской сумки, хмурил лоб, прислушивался.
Лишь через полчаса стукнул вдалеке приглушенный выстрел, будто кто-то, большой и неуклюжий, наступил на сухую ветку.
Вернулся Брусьев, доложил:
— Чухонец сказал, что карательный батальон состоит в основном из немцев и хорватов, а латышей немного, только добровольцы. А командиры только немцы. Немцы же и в атаку идут во второй цепи, потому что не доверяют ни хорватам, ни латышам. Еще сказал, что нам лучше идти на восток, к Смоленску. Там будто бы потише.
— Это он потому так сказал, что думает: мы тут совсем одичали и ничего не знаем. А под Смоленском немцы давно прочесали все леса, там мало кто из наших остался. Нет, идти надо на запад, в Белоруссию. Другого пути у нас нет.
Через две недели беспрерывных скитаний по незнакомым лесам и стычек с заслонами карателей отряд Филиппа Мануйловича, на удивление благополучно преодолев все препятствия, то есть проскочив шоссейку, переправившись через Днепр и миновав железку, влился в партизанскую бригаду «Мстители», которой командовал бывший пограничник Александр Всеношный.
Бригада Всеношного, состоящая на две трети из местных жителей и на треть из окруженцев, контролировала обширную территорию, на которой располагались десятки деревень и несколько крупных сел, держала в напряжении железную дорогу в сторону Могилева, имела связь с Большой землей: лесной аэродром время от времени принимал самолеты с оружием и припасами, увозил на Большую землю раненых.
Из отряда Мануйловича сформировали роту, пополнив ее людьми до полутора сот бойцов, роте выделили участок обороны на холмистой возвышенности, перед которой простиралась болотистая низина, поросшая мелким сосняком. Рота училась вести оборонительные бои, атакам на населенные пункты, устройству засад на дорогах, минно-взрывному делу.
Всех детишек и часть женщин из отряда Мануйловича расселили по окрестным деревням. Подростки же остались при роте: и потому, что не хотели покидать своих отцов и братьев, и потому, что старшие не настаивали, полагая, что здесь они при деле и на глазах.
Глава 27
Над Москвой собиралась гроза.
Сперва, как обычно, в западной части неба возникло белое облако. Оно росло вверх, ширилось, наливалось зловещей тьмой. Чем ближе оно подвигалось к Москве, тем заметнее пульсировали под ее волочащимся фиолетово-синим брюхом голубые сполохи молний. Затем облако накрыло солнце, сразу же потемнело, нахохлись кремлевские башни и купола соборов, и будто послышалось погромыхивание тяжело груженого поезда, катящего по разболтанным рельсам. Налетел ветер, пригнул верхушки деревьев, зашлепали первые капли, вспыхнула молния, с треском разорвало небо, и покатил поезд под откос, ломая все на своем пути.
Сталин задернул штору и отошел от окна. Подумал: «Самые ужасные вещи творятся в темноте. Не зря сперва закрывается солнце, а потом начинается вакханалия стихий».
Но досужими рассуждениями заниматься было некогда. Гроза лишь отвлекла на время мысли и внимание. Но она же повернула их в новом направлении: война опять принимает стихийно неуправляемый с нашей стороны характер. А все потому, что не нашлось никого, кто бы твердо и с фактами в руках смог доказать, что запланированные на весну операции принесут нам такие провалы, которые сопоставимы с провалами лета сорок первого. Даже Жуков, выступая на совместном заседании Ставки Главного командования Красной армии и Политбюро, и тот на этот раз не был столь убедительным, делая упор на стратегической обороне и, в то же время, не отвергая наступательные операции. А все потому, что очень хочет разгромить немцев в Ржевско-Вяземском мешке.
Положим, он разгромил бы там немецкие дивизии, и что с того? Что дала нам Ельнинская операция? Практически — ничего. Разве что еще один пункт в послужной список Жукова. То же самое и с Ржевско-Вяземским мешком. Спрямление фронта? А зачем? В то время как имея этот мешок, мы можем предполагать, что немцы снова пойдут на Москву именно здесь, а такое знание многого стоит. Лишившись же этого плацдарма, немцы начали бы искать другие.
Однако немцы на Москву не пошли.
И вот мы стоим перед фактом: из наших попыток освободить Донбасс, Крым и вырвать Ленинград из блокады ничего не вышло, хотя задействованы были крупные силы. Хуже того, немцы оказались сильнее, их генералы умнее наших генералов. Теперь прошлогодний фактор неожиданности получил совершенно иное наполнение: разведка наша ни к черту, анализировать сообщения зарубежной агентуры Генштаб не умеет, командующие фронтами дальше собственного носа ничего не видят, армейское командование еще раз расписалось в своей несостоятельности. Чего не скажешь о немцах. Но и у них, судя по всему, сил не так много — лишь на одно направление, южное. Привлечь туда Жукова? Пожалуй. Там как раз не хватает решительности и упорства. Тем более что наступательные операции Западного и Калининского фронтов в том виде, в каком они осуществляются, могут проводиться и без Жукова.
Сталин сел за стол, принялся набивать табаком трубку. Закурив, вызвал Поскребышева.
— Позвони в Генштаб, — приказал он. — Скажи Василевскому, чтобы прибыл сюда к восемнадцати часам.
Поскребышев молча склонил голову и вышел из кабинета.
Василевский, рослый, прямой, но уже с заметно выпирающим брюшком — свидетельством сидячего образа жизни, с открытым привлекательным лицом, стоял отутюженным столбом, через высокий лоб от переносицы упрямая складка, под глазами круги. Он только что закончил доклад о положении на фронтах и перечислял меры, необходимые для того, чтобы остановить наступление немцев на южном участке советско-германского фронта: нужны свежие дивизии, танковые корпуса, нужны самолеты, дополнительное количество боеприпасов — хотя бы для стабилизации фронта.