Василий добрел до бабки и увидел, что она соскребает гнутой алюминиевой ложкой бурые комочки снега и кладет их в миску. Заметив Василия, бабка заскребла ложкой по оледенелой дороге проворнее, потом, опираясь руками в колени, тяжело поднялась с корточек, взяла миску, наполненную грязной кашицей, прижала ее к груди и засеменила прочь. Перейдя улицу, она оглянулась, и Василий увидел, что это вовсе не бабка, то есть не старуха, а женщина лет тридцати, не более, то есть его ровесница, и он даже, кажется, знает ее по довойне, хотя никак не может вспомнить, что это за женщина и как ее зовут.
Василий долго стоял на одном месте, рассматривая желтовато-розовые следы. Можно было бы, конечно, поскрести и их, но он — вот ведь досада! — не взял с собой никакой посуды. Все же, согнувшись и расставив ноги, он потюкал ножом в розовую наледь, но она, превращаясь в снежное крошево, на глазах теряла цвет пропитанного сукровицей снега, превращаясь в грязно-желтую кашицу, не имеющую ничего общего с пищей. Василий натюкал пригоршню и побрел назад.
Сожаления, тем более отчаяния, он не испытывал. Ноша страданий, которую он нес, как несли ее и сотни тысяч других ленинградцев, была столь велика и непосильна, что убавить или прибавить немного — уже ничего не меняло в представлении об этой ноше и о себе самом. Да он и не задумывался о ней. Он просто чувствовал ее придавливающую тяжесть и вполне понимал, что сил для сопротивления осталось слишком мало.
Василий двигался толчками, почти не видя, куда идет, но зная, что идет домой. Домой он всегда шел с надеждой. Так было раньше, когда там его ждали жена и дети. И это продолжается до сих пор, хотя дом давно опустел. Но иногда ему кажется, что вот он откроет дверь — а они дома. Все вместе. Он не гнал от себя это несбыточное ожидание, даже не иронизировал над собой по этому поводу, но всякий раз, открыв дверь и убедившись, что их нет, испытывал горестное облегчение. И не только потому, что жена его и дети находились далеко от Ленинграда, где-то на Урале, что Ленинград окружен немцами, и потому ни они не могут сюда вернуться, ни он не может выбраться к ним, но еще, наверное, и потому, что очень не хотел, чтобы они оказались здесь: такой, каким он стал, он им не кормилец, не защитник.
Тщательно прикрыв за собой входную дверь, держась одной рукой за стенку, а другую, с пригоршней снега в рукавице, неся перед собой, Василий преодолел десяток ступенек и остановился на лестничной площадке перевести дух. Еще предстояло сделать несколько шагов до двери в коммунальную квартиру, потом коридор, дверь в комнату, кровать…
Квартира давно опустела, дом тоже пуст. Кто эвакуировался в августе прошлого года, кто ушел куда-то зимой, кто умер. Остался он один. Один во всем доме, когда-то населенном и шумном. Даже слишком шумном. Теперь тихо. Только сердце колотится в самые ребра, да хриплое дыхание нарушает устоявшуюся тишину. Но это его сердце, его дыхание, и в последнее время он слышит только их.
Долго стоять на одном месте — отекают ноги, подламываются колени, само тело начинает как бы стекать вниз. Василий отталкивается от стены, делает шаг по направлению к двери и останавливается. Он сам не знает, что заставило его остановиться и разогнуться, поднять голову и повернуть ее вправо. И это при том, что каждое лишнее движение — мука, а шея — так и кажется, что она скрипит при всяком движении головы. И все-таки он не поворачивается всем телом, а поворачивает лишь одну голову и… и замечает кошку.
Видение ярко-рыжей кошки настолько неожиданно, что Василий тут же закрывает глаза, плотно смежает веки, словно его обдало густое облако пыли. Когда он снова открывает глаза, видение рыжей кошки не исчезает, остается, значит, он не сошел с ума.
Да, большая рыжая кошка лежала на подоконнике, смотрела на Василия зелеными глазами и сыто жмурилась. Что именно сыто — об этом Василий догадался сразу же. При том что давно не видел ни собак, ни кошек — они как-то сразу и неожиданно исчезли с ленинградских улиц в середине зимы. Рыжая кошка была чудом, и он никак не мог пройти мимо этого чуда. У него не возникло никаких желаний, не появилось никакой цели, просто рыжее пятно притягивало взгляд, будило в нем какие-то воспоминания.
Окно, в котором расположилась кошка, находилось на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Стекла в нем были пыльны, но их не покрывал морозный узор, поэтому казалось, что на улице светит яркое солнце и золотит своими лучами лежащую на подоконнике кошку: так она вся светилась и плавилась в солнечных лучах, будто это были не окно и не кошка, а жерло вагранки с кипящей в ней бронзой. И Василий, позабыв о своей немощи, стал подниматься по ступеням вверх, не отрывая взгляда от золотистого видения. А кошка уже и не смотрела на него, закрыла глаза, и только уши ее с белыми кисточками на концах шевелились и подрагивали при каждом шаге человека.
Василий остановился за две-три ступеньки от площадки. Кошка приоткрыла один глаз и чуть шевельнула кончиком хвоста. Он знал эту кошку. Похоже, что и она узнала его тоже.
Рыжая кошка принадлежала его соседке по квартире Саре Абрамовне Фурман, умершей месяц назад, в феврале сорок второго. Кошку звали Софи, и сынишка Василия был к ней очень неравнодушен. Бывало, стоит его пятилетний Витька, одетый в короткие штанишки и матроску, стоит на зеленой-презеленой траве, широко расставив ноги, а Софи ходит вокруг его ног петлями, поставив свой пушистый хвост трубой, и трется о них своими рыжими боками. Она ходит и громко мурлычет, а мальчишка, раскинув руки с растопыренными пальцами, радостно смеется: у этой Софи такая шелковистая шерстка и так щекотно от ее пушистого хвоста…
После смерти Сары Фурман Софи куда-то пропала и вот появилась вновь. Она, как ни странно, раздобрела, стала крупнее. Видать, живется ей не так уж плохо. А у Фурман был еще кот Яшка, тоже большой, но ленивый, так его сожрали крысы — прямо на кухне, оставив от него одну лишь шерсть. Софи совсем не похожа на своего отпрыска и, скорее всего, сама жрет крыс. Иначе откуда ей быть такой упитанной?
Василий не замечает, что все его мысли крутятся вокруг еды. Собственно, у него и мыслей-то почти не осталось. Особенно с тех пор, как он перестал ходить на завод. И это несмотря на то, что на заводе хоть как-то, да кормили, и не надо было заботиться о тепле. Главное, чтобы работал. И он работал, пока работал завод, то есть пока имелись уголь, электроэнергия, потом ходил туда просто так, по привычке, еще на что-то надеясь, ходил, пока держали ноги. А теперь… Теперь ему даже не дойти до завода: ноги распухли и почти не гнутся. И вообще, с него хватит. Он и так тянул изо всех сил.
Глава 8
Василий тяжело поворачивается, спускается вниз, бредет в свою квартиру, добирается до кровати, ложится и непослушными, вялыми руками натягивает на себя одеяло. Он даже не снял пальто и валенки. Какое-то время его тело испытывает такие ощущения, словно его положили на острые булыжники. Однако вскоре это проходит. Проходит и чувство голода, вызванное возможностью добыть пищу. Все, что было минуту назад, куда-то уплывает и перестает интересовать Василия. Он погружается в мир странных видений, но ни одно из них почему-то не задерживается в его сознании, словно память на ощупь, немощно, перебирает эпизоды его прошлой жизни в поисках одного, самого важного для него эпизода. Наконец она находит искомое и останавливается на нем.
Сперва Василий видит зеленый луг. Он даже ощущает босой ногой шелковистую росную траву и тепло земли, сбереженное этой травой со вчерашнего дня. Еще очень рано, и солнце едва оторвалось от горизонта, от зубчатой гряды леса. Над лугом стелется туман, но он становится все тоньше и тоньше, истекая в небо белесыми прядками, цепляясь за приречные кусты. А вон и лошадь, за которой послал его отец. Она бродит по брюхо в тумане, окунает в него голову и машет хвостом. Самозабвенно кричит в траве дергач, высоко в лучах солнца заливается жаворонок. За пазухой у Васьки краюха хлеба, круто посоленная крупной серой солью. Но ему почему-то не хочется есть этот хлеб. Ему, как ни странно, вообще не хочется есть.
Васька идет по лугу, и за ним на седой от росы траве остается темная полоса. Лошадь, заметив его, тоненько ржет и начинает прыгать к нему на стреноженных ногах и громко фыркать.
— Ну! Балуй! — грозно говорит Васька, когда лошадь пытается сунуть голову ему за пазуху. Он достает краюху, откусывает маленький кусочек, остальное отдает лошади. Лошадь берет краюху теплыми мягкими губами и начинает жевать, жмурясь от удовольствия и роняя крошки в траву…
Василий ясно видит, словно это происходит сию минуту на его глазах, как она жует и как падают в траву крупные крошки ржаного хлеба. Видит он и себя, мальчишку, который беспечно смотрит на все это и даже не пытается собрать упавшие крошки. Ему даже не жалко, ему все еще не хочется есть. Этого не может быть, но это так. Задать бы хорошую трепку себе самому за такую беспечность, за то, что не смог предусмотреть, предвидеть, угадать сегодняшний день. Как пригодились бы сейчас эти крошки, эта краюха хлеба…
И тут Василий припоминает, что он будто бы только что принес что-то съедобное, что это съедобное он держал в собственных руках. Он вытаскивает руки из-под одеяла, подносит к закрытым глазам и только после этого размыкает тяжелые веки. В руках у него ничего нет. Странно. Но он же видел лежащую на улице лошадь, он видел темно-красные куски, еще не отодранные от желтоватых костей. Наконец, он видел старуху, соскребающую с наледи пропитанную кровью розовую корку. Или это ему померещилось? Нет, он просто забыл, что был в рукавицах, а рукавицы… Василий поворачивает голову и — встречается взглядом с зелеными глазами рыжей кошки.
Сперва сознание просто отмечает: «Кошка!»
Потом из мрака со скрипом сухого от мороза снега выдирается вопрос: «Зачем?»
Вслед за этим в искристом тумане проявляется лицо Сары Фурман, изъеденное крысами. А может, и не крысами, а вот этой самой кошкой…