Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти — страница 67 из 109

Но дядя Кузьма сказал, что они сегодня за папой не поедут, а поедут завтра рано утром, чтобы завтра же к вечеру и вернуться домой. Мама опять заплакала, и весь оставшийся день ходила с красными глазами и жаловалась, что у нее «все валится из рук», но я ни разу не видел, как что-то валится из ее рук, хотя и очень старался.

А на другой день, когда я проснулся, мамы уже не было: уехала с дядей Кузьмой за моим папой.

Весь день я бегал к воротам и выглядывал на улицу: не едет ли там наш Серко и не везет ли он моего папу. Но Серко все не ехал и не ехал. А приехал он вечером, когда стало смеркаться. И тогда мы все побежали встречать папу. Нет, не все, потому что Людмилка уже спала, тетя Лена не побежала, потому что была на ферме, тетя Груня тоже не побежала, потому что она не умеет бегать, зато стала открывать ворота, потому что уже пришла из своей конторы, чтобы лошадь с санями и нашим папой въехали во двор.

Тамарка стояла на крыльце и смотрела, как въезжает Серко, а за ним сани, в которых сидит дядя Кузьма, дергает вожжами и чмокает, чтобы Серко правильно въезжал и не поломал ворота, а мы с Сережкой и собакой Уралом стояли чуть в стороне от ворот и тоже смотрели.

Серко въехал в ворота и встал напротив крыльца, низко опустив свою большую и добрую голову. Из саней выбрались дядя Кузьма и мама, а какой-то человек, совсем на папу не похожий, продолжал лежать на сене, укрытый большой медвежьей шубой. Потом он медленно приподнялся, сел и равнодушно посмотрел на нас, как будто нас тут и не было вовсе. И я подумал, что мама перепутала и привезла совсем другого папу, не нашего. Наш папа был молодым и здоровым, он весело смеялся и говорил звонким голосом, а у этого лицо было большое, синее и страшное, а глаз почти не видно.

Этот другой папа медленно откинул шубу, медленно спустил с саней ноги в большущих валенках, зачем-то разрезанных сверху донизу. Мама все время поддерживала его, но когда она захотела помочь ему встать, он отстранил ее рукой и сказал хриплым страшным голосом:

— Я сам.

И встал на ноги. Потом сделал один шаг, еще один, и вдруг покачнулся и стал падать. Мама вскрикнула, схватила его, но удержать не смогла, и они вместе упали на землю, а Урал стал бегать вокруг них и лаять. Подбежал дядя Кузьма, потом тетя Груня, стали поднимать папу, подняли и повели его в избу. Папа еле переставлял свои ноги и все время кряхтел, как дедушка Лука, который живет в избе по соседству. Этот дедушка очень старый и больной, поэтому и кряхтит.

Папу раздели и положили на отдельную кровать, поставленную за печкой: там тепло и там папу не видно. Все взрослые бегали туда и сюда, что-то делали и говорили, чтобы мы не путались под их ногами. А дядя Кузьма в это время растопил баню, и когда она совсем нагрелась, папу укутали шубой и повели туда, чтобы помыть, потому что он грязный. В бане папа остался с дядей Кузьмой, потому что дядя Кузьма «знает, что делать». Их не было очень долго. Нас накормили и уложили спать, но я изо всех сил старался не уснуть, чтобы посмотреть на папу после бани: вдруг он превратится в того папу, которого я помню. Но, как я ни тер свои глаза, как ни старались мы с Сережкой подольше обсуждать случившееся, глаза все равно слиплись, и мы, не дождавшись папы, уснули.

Утром я встал рано. Раньше всех. Даже тетя Лена еще спала, а она встает рано-прерано, потому что коровы встают еще раньше и очень хотят доиться.

Окошко едва светилось, над темным холмом за рекой небо раскрашено очень густой красной краской. У меня даже красок таких нет, чтобы так раскрасить на бумаге небо. Разве что в красную добавить синюю.

Я вышел в сени, пописал в ведро, вернулся в избу и осторожно прошел за печку, где спал помытый и попаренный в бане папа. Но за печкой было так темно, что разглядеть папу я никак не смог, только слышал, как папа страшно храпит и стонет во сне. Наверное, дядя Кузьма так сильно нахлестал папу веником, что он заболел. Я тоже болел после бани, когда меня и Сережку дядя Кузьма хлестал веником, но эта болезнь была не настоящая, потому что я до бани успел простудиться, а после бани болезнь выходила из меня потом — так дядя Кузьма отхлестал ее березовым веником.

— Ты чего не спишь? — спросила шепотом у меня за спиной мама. — Иди ложись спать.

— А это наш папа? — задал я мучивший меня вопрос.

— Ну а чей же! — удивилась мама. — Конечно, наш. Только он очень больной. Вот он поправится и снова станет таким, каким был раньше.

— Как в Ленинграде?

— Как в Ленинграде. Иди спать: еще рано.

Я забрался на полати и долго лежал с открытыми глазами, слушая, как мама и тетя Лена ходят по избе и тихо переговариваются между собой и как храпит внизу папа. А потом уснул, потому что было рано.

Нет, и после бани папа не стал похож на моего папу. Он лежал на спине и смотрел в потолок, а когда я тихонько кашлянул, чтобы он догадался, что я стою и смотрю на него, он скосил глаза и посмотрел на меня, но посмотрел так, как будто я совсем не я, а кто-то другой. И снова стал смотреть в потолок. Но вдруг шевельнулся и сказал голосом дедушки Луки:

— Принеси хлеба.

Я кинулся к деревянной хлебнице, стоящей на большом столе, похожей на толстую бабу, открыл крышку и достал оттуда горбушку с хрустящей коричневой корочкой. Горбушка особенно вкусна, если ее запивать молоком.

Папа забрал горбушку, но есть ее не стал, а сунул под подушку и махнул рукой, чтобы я шел по своим делам и не мешал ему смотреть в потолок.

Я попятился и спрятался за угол печки. Мне было страшно и непонятно, зачем папе хлеб, если у него под подушкой и так лежит несколько кусков. Постояв за печкой, время от времени выглядывая оттуда, чтобы узнать, что будет папа делать с кусками хлеба под подушкой, но так и не дождавшись ничего, я оделся и пошел во двор, где под навесом все так же возились с берестой и щепками Сережка и Людмилка. Мамы не было, дяди Кузьмы тоже, тетя Груня, похоже, была дома, но мама не велела без спросу ходить на их половину. Меня мучил вопрос, зачем папе хлеб, а спросить об этом я мог только у мамы, потому что… потому что это мои мама и папа, а другие не мои.

Наконец пришла мама. Я долго вертелся возле нее, не зная, как лучше спросить про папин хлеб. В этом хлебе было что-то стыдное, о чем спрашивать даже у мамы было неловко. И все-таки я спросил: терпеть такую неизвестность было выше моих сил. Я потянул маму за фартук.

— Мам!

— Что тебе?

— Мам, а почему у папы хлеб под подушкой?

Мама в это время раскатывала на столе сочни, чтобы потом из них резать лапшу и варить суп с лапшой и сушеными грибами.

Она выпрямилась, провела рукой по лицу, оставив на нем следы муки, и вдруг всхлипнула.

— Мам, ты чего, мам? — испугался я, чувствуя, что и сам вот-вот зареву.

— Ничего, сынок, — сказала мама. — Просто наш папа очень долго ничего не ел, он опух от голода, не может ходить и даже сидеть, но он скоро поправится и станет прежним папой. Ты не ходи к нему… пока. Потом, когда он поправится. — И мама вытерла мокрые глаза свои концом белой косынки.

Глава 14

После того как в избе появился папа, Тамарка уже не читает «громкое чтение», тетя Лена не рассказывает про своих коров, и мы стараемся вести себя тихо, потому что за печкой папа. Теперь я сам вожу пальцем по строчкам Тамаркиной книги, чтобы читать самому себе про разных Змеев Горынычей и Иванушек-дурачков. А еще мы не ложимся спать так рано: теперь весна, темнеет поздно, керосин экономить не надо, и нас отправляют гулять во двор.

День идет за днем, а папа все не поправляется и не поправляется. Правда, он уже садится на кровати, кашляет, иногда встает, накидывает на себя шубу дяди Кузьмы, садится на лавку и смотрит в окно. Никто не решается к нему приблизиться и заговорить с ним, хотя папа не ругается и вообще почти не разговаривает, а все о чем-то думает и думает, думает и думает. Мама теперь вздыхает, как тетя Лена, и говорит, что так можно задуматься вконец и не раздуматься.

Однажды дядя Кузьма запрягал своего Серко в телегу, потому что на санях ездить было уже нельзя, и объяснял мне, почему волки воют на той стороне, а не на этой:

— На той стороне много оврагов и бурелома. А еще там болота, озера и камыш, а в болотах и камышах живут кабаны, за которыми волки охотятся. И лоси тоже там живут, и олени. А рысь живет на этой стороне, потому что здесь много тетеревов, рябчиков и зайцев. На этой же стороне живут и медведи, сейчас они как раз проснулись и бродят по лесу голодные и злые-презлые. А волки медведей боятся и рядом с ними не живут.

Дядя Кузьма поднял ногу, уперся в дугу и стал тянуть за веревку. Серко жевал сено и поглядывал на дядю Кузьму большими добрыми глазами. И на меня тоже. И тут дядя Кузьма вдруг замолчал, повернул голову и замер, подняв палец — и я догадался, что надо стоять тихо и не шевелиться. И я тоже замер и стал слушать — и услыхал, как что-то внизу, где река, скрипит и трещит, вздыхает и ухает.

— Ну, слава богу, — сказал дядя Кузьма. — Тронулась.

— Кто тронулась? — не понял я.

— Река тронулась, Витюшка. Пошли глядеть.

— А мама?

— Что — мама?

— Не заругает?

— Со мной-то? Со мной, чать, не заругает.

И мы пошли с дядей Кузьмой глядеть, как тронулась река Чусовая.

До этого я никогда не видел, как трогаются реки. Даже в Ленинграде не видел, хотя там есть река Нева, которая тоже замерзает, а потом размерзает, но она далеко от нашего дома, к ней надо ехать на трамвае, а потом идти пешком. Да и не помню я, чтобы кто-то говорил, что реки трогаются. Об этом я впервые услыхал от дяди Кузьмы.

Мы вышли со двора и пошли к реке, которая течет под горой, а село Борисово, где мы живем, стоит наверху, от реки его отделяет дорога и косогор, поросший густой травой. Единственная улица села тянется вдоль реки, следуя ее изгибам, смотрит на реку с опаской, нигде близко к реке не приближаясь.

Мы с дядей Кузьмой пересекли разъезженную дорогу, чавкающую грязью, потом луг, спускающийся к реке, по которому зимой можно долго и быстро съезжать на лыжах или на санках до самого противоположного берега, нависающего крутыми уступами над снежной долиной реки. Там, под обрывистым берегом, зимой мужики расчищали широкими лопатами снег, обнажая зеленоватый лед, чтобы малышня каталась на коньках. У нас с Сережкой была одна пара коньков на двоих, и мы катались с ним каждый на одном коньке, но не на реке, а на разъезженной санями дороге, отталкиваясь от нее валенком, потому что на льду кататься так совершенно невозможно: коньки у нас деревянные с полоской железной проволоки понизу, к валенку прикручиваются веревками и затягиваются палочками, чтобы крепче сидели, на льду они разъезжаются в стороны, а на плотном снегу держатся более-менее хорошо. Поэтому, быть может, конькам я предпочитал лыжи, тоже самодельные, но зато на них можно идти куда хочешь, а не толкаться вместе со всеми на ледяном пятачке. Конечно, идти куда хочешь я не мог, но сама возможность делала лыжи более привлекательными, чем коньки. И я мог съезжать к реке, потом ехать в одну сторону, потом в другую, но не шибко далеко, чтобы не заблудиться.