Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти — страница 68 из 109

И вот река, которая всю зиму стояла, теперь вот-вот должна была двинуться. Мы спустились почти до самого низа. И не мы одни: почти все село покинуло избы и вышло к реке… в ожидании чуда, но совсем близко дядя Кузьма меня не пустил, потому что опасно.

И правда, река шевелилась, как огромное живое существо. Лед на ней трещал, хрустел и лопался с оглушительным гулом, там и сям вздымались над ровной поверхностью корявые зеленоватые льдины и со звоном рассыпались, не выдерживая напора остального льда. Иные лезли на берег, точно спасаясь от чего-то ужасного, что надвигалось с верховья; на поверхности льда проступала темная вода, она с шумом растекалась во все стороны, иногда вверх взлетали фонтаны и тут же опадали.

Народу становилось все больше и больше. Все смотрели на реку, как завороженные. И я тоже не мог оторвать глаз от этого удивительного зрелища, никогда мною не виданного. В пробуждении реки чувствовалась такая ужасная сила, что я казался себе маленьким и беззащитным. И не только я, но и дядя Кузьма, и все остальные люди, что темнели на берегу длинной прерывистой лентой.

Льдины все наползали и наползали на берег, из-под них с журчанием вытекали ручейки, затем с клекотом выплескивался поток и разливался во все стороны, сливаясь с другими потоками.

Через какое-то время нам с дядей Кузьмой пришлось отступить повыше, потому что вода прибывала и прибывала, льдины напирали и напирали, выползая на берег, давя друг друга и расталкивая. Треск и гул катился по реке из конца в конец, и река, как живое существо, которое долго томилось в бездействии, скованное льдом, распрямлялась, выгибалась и полнилась на наших глазах. Так и чудилось, что там, подо льдом, шевелится чудище-юдище, расталкивая льдины, вот-вот это чудище-юдище подымется во весь свой огромный рост, отряхнется и как загогочет, — и все тут же попадают со страху.

— Ну, посмотрели и будя, — сказал дядя Кузьма, беря меня за руку. — Робить пора, Витюшка, а то бригадир ругаться почнет — не дай и не приведи. Нонче навоз на поля возить надобно, а то и молоко в Чусовой везти, так что ты давай во двор, к мамке, а я по своим делам.

Возле ворот стоял мой папа, держась обеими руками за поперечную жердь, в шубе и валенках, в заячьей шапке и рукавицах, и смотрел на реку. Был он не брит, редкая бородка вилась рыжеватыми колечками, но лицом он уже маленько походил на того папу, которого я помнил. Рядом с ним стояла мама. И улыбалась.

— Ну как, Гаврилыч? — весело спросил дядя Кузьма. — Живем?

— Живем помаленьку, — все еще не папиным голосом ответил ему мой папа.

Я хотел было подойти к папе, но чужой голос его остановил меня, да и глаза папины смотрели на меня не так, как смотрели раньше, то есть в Ленинграде. И Людмилка держалась от него в стороне, жалась к маме с другого бока. А Сережка все еще строил домик, и, кажется, у него что-то начало получаться.

Но зима еще долго не пускала весну в наши края, хотя Чусовая двигалась не переставая. Но тепло сменялось морозами, дождь — снегопадами, и обнажившаяся там и сям земля вновь пряталась под белым покрывалом. Но однажды выглянуло солнышко, да такое жаркое, такое веселое, что снова побежали ручьи, и уже ни разу не останавливались. Не успели оглянуться, а вот уже и снег сошел с полей, они теперь чернели вспаханными бороздами, горбились навозными кучами, парили на солнце. По ним важно выхаживали черные грачи и большие птицы, которые называются журавли, и что-то клевали. Река несла вниз льдины, вода подошла к самой дороге, а противоположный обрывистый берег чернел узкой полоской, о которую ударялись и терлись льдины. Оттуда слышался неумолчный звон, треск и клекот несущейся куда-то воды. Иногда на поверхности покажется бревно или целое дерево, оно кружится по реке, цепляется за берег, и мужики баграми выдергивают проплывающие мимо бревна и лесины, выволакивают их лошадьми на берег.

А над головой-то-ооо! Над головой и вообще творится что-то невообразимое! Столько птиц я никогда не видывал. Кажется, все птицы, какие есть на всем белом свете, собрались и полетели в дальние края над нашим селом. Все дни и ночи слышен в небе гогот, свист, писк и всякие другие звуки.

А однажды, когда на реке почти не осталось льдин, на ней появились большие белые птицы, они важно плыли вниз по течению, выгнув свои длинные шеи.

— Лебеди, — сказала мама удивленно.

Мы спустились почти к самой воде, стояли и смотрели на них, а они на нас не смотрели, плыли и кивали своими головами на длинных шеях, будто кланялись друг другу. А потом вдруг как закричат, как замашут крыльями, как побегут по воде, как взлетят! — и полетели над рекой туда, откуда недавно плыли льдины и всякие деревья.

Глава 15

Как-то дядя Кузьма взял ружье, позвал своего Урала и пошел на охоту. Его не было долго, потом где-то далеко несколько раз бабахнуло, но не очень сильно: зенитки во дворе школы, которая осталась в Ленинграде, бабахали сильнее. Потом прибежал Урал, а за ним появился и дядя Кузьма. К поясу у него была привязана большая птица, очень похожая на нашего петуха, но куда как больше: такая же черная, с таким же красным гребнем и бородкой. Оказалось, что эту птицу зовут глухарь, потому что он ничего не слышит. Он даже выстрела из ружья не слышал — вот какой глухой этот глухарь. Тетя Груня ощипала глухаря, дядя Кузьма разрубил его на несколько частей и половину отдал моей маме. А мама сварила из глухаря большой котел супа. С картошкой, капустой и грибами.

Было воскресенье, какой-то божий праздник, тетя Груня надела на себя цветастый сарафан, пришла к нам в гости, принесла деревянное блюдо шанег и жареного глухаря, всех поздравила с праздником и всех перецеловала. И мама одела самое лучшее платье, и тетя Лена, и дядя Кузьма, только он не платье надел, а рубаху, синюю с белыми пуговками, и черные сапоги. И даже папе надели рубаху и черные штаны, а то он все ходил в шубе и в нижнем белье.

Потом все сели за стол. И даже папа. И мама стала разливать всем суп с глухарем, а папе — в самую большую миску, и класть по кусочку мяса. А папе — целый большой кусок. И тете Лене, но чуть поменьше, потому что она женщина, которая работает. И дяде Кузьме, и тете Груне. А нам поменьше еще. А дядя Кузьма налил всем взрослым водки, а детям — брусничную воду с медом. А мама сказала, что не пьет, но тоже выпила. И мы тоже выпили.

Суп был такой вкусный, что мы не заметили, как очистили свои тарелки и стали просить добавки. И мама стала наливать нам снова и снова класть по кусочку мяса.

И тут случилось что-то непонятное: папа стукнул ложкой по столу, сделал страшное лицо и сказал страшным голосом:

— Ты что?.. Ты как это?.. Почему такое?..

— Вася! — тихо произнесла мама. — Они же дети! Они мяса не видели уже несколько месяцев. Им расти надо… — и заплакала.

Все сидели и смотрели на папу.

Тут Тамарка вдруг выловила из своей миски кусочек мяса и положила его в папину миску. И сказала:

— Кушайте, пожалуйста, дядя Вася. Я совсем не хочу.

И Сережка тоже, и только потом я, потому что, как говорит тетя Лена, до меня все доходит на вторые сутки, как до жирафа, который живет в Африке. Но я не виноват, что до меня так доходит. И лишь Людмилка тут же сунула свой кусочек в рот и принялась усердно жевать.

И тогда лицо у папы покривилось-покривилось, губы задергались-задергались, а из глаз полились слезы. Он прижал к лицу свои руки, тяжело поднялся, уронив табуретку, и ушел к себе за печку, так и не доев супа с нашими глухариными кусочками.

Мама всплеснула руками и кинулась туда же, и мы слышали, как она говорила:

— Ну, Вася! Ну, успокойся! Мы всё понимаем. Даже дети — и те понимают. Ну, не надо. — И еще она что-то говорила, но совсем тихо, так что мы не слышали.

Есть сразу же расхотелось.

Тетя Лена вздохнула и сказала:

— Господи, — сказала тетя Лена. — И до чего же людей доводят эти чертовы фашисты, будь они трижды прокляты! — Посмотрела на нас и тоже заплакала.

И тетя Груня заплакала, а дядя Кузьма закряхтел и пошел в сени покурить, потому что курение прочищает мозги.

И Тамара заплакала, и мы с Сережкой. И Людмилка заплакала, и все жевала, жевала…

* * *

Цвела черемуха. Казалось, что весь лес и все-все-все окрест — это сплошная цветущая черемуха, потому что куда ни глянешь, везде видишь белые облачка, точно спустившиеся с неба на землю. Воздух настоян на горьковатом и немного терпком запахе, свисте, писке, куковании, кряканье, чириканье и множестве разных других звуках, словно в окрестные леса и луга собрались музыканты со всего света, и ну давай играть каждый на своей дудочке, барабане или балалайке, дергая лишь за одну какую-нибудь струну, и еще бог знает на чем, не слушая других музыкантов, а только себя самого.

В это же время, если прислушаться, со стороны прибрежных кустов можно различить щелканья и звучные переливы соловьиного пения. Иногда вдруг всё замолкнет, будто остальные музыканты тоже прислушиваются с тайной завистью, и тогда соловьи стараются особенно, выщелкивая и выводя такие замысловатые мелодии, что я, как ни стараюсь, как ни вытягиваю свои губы, а и близко не могу повторить их пения. Но особенно громко поют соловьи по вечерам и ночью, когда все остальные певцы спят. Я тоже сплю, хотя и не певец, но иногда просыпаюсь и слушаю соловьев и удивляюсь, что им совсем-совсем не хочется спать.

Однажды мы втроем играли во дворе. Сережка строил шалаш из веток, которые дядя Кузьма набросал в самом углу двора, вырубив кусты разросшейся бузины. Я с Людмилкой помогал ему строить, подавая ветки и скрепляя их волокнами липовой коры.

И в это время на крыльцо вышел папа, вышел один, без мамы. Был он не в тулупе и валенках, а в пиджаке и сапогах. Голова не покрыта, редкие светлые волосы шевелил тихий ветерок, он щурился от света и шарил рукой по бревенчатой стене.

Постояв немного на крыльце, подставив солнцу бледное, но уже не опухшее лицо, а вполне папино, и очень чисто выбритое, он стал осторожно спускаться по скрипучим ступенькам, держась рукой за перила. Затем прошел к навесу с дровами, постоял возле «козла», на котором пилят дрова, потрогал его рога, поднял колун, лежащий на широкой колоде, долго рассматривал его, поворачивая так и этак, попробовал поднять колун двумя руками, как это делает дядя Кузьма, когда рубит дрова, но не поднял и положил на место.