Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти — страница 95 из 109

Под ногами несущих застучали и заскрипели доски трапа, напомнив Павлу что-то далекое и полузабытое. Кто-то распоряжался хриплым голосом:

— Давай этого сюда. Ставь давай. Да не сюда, черти полосатые! А вот сюда! Ходить ведь надо где-то…

Носилки опустили, кто-то, заслонивший собой звездное небо, произнес в темноте:

— Пошли за следующим.

Рядом кто-то стонал, однообразно и надоедливо. Кто-то настойчиво просил пить. Носилки под Павлом раскачивались. «Корабль, — сообразил Павел. — Значит, повезут на ту сторону Волги». Он боялся пошевелиться, чтобы не вызвать боль от полученного ранения, а что ранение есть, он чувствовал по занемевшему боку и левой руке. Непонятно было, тяжелое у него ранение или так себе. В любом случае его увезут в тыл, положат в госпиталь, он сможет отдохнуть и забыть все, что видел и пережил за последние дни. Если это удастся. Пока же он думал лишь об одном, прислушиваясь к своему телу: только бы без боли.

На этом же катере на левый берег Волги переправлялся и подполковник Ладченков. У него было направление в Капустин Яр, где он должен вступить в командование вновь формируемой стрелковой бригадой. Приткнувшись к рубке, Ладченков тут же уснул под рокот голосов, топот ног по палубе плавсредства и стоны раненых. Последние дни он готов был спать где угодно и как угодно, если от него не требовали куда-то идти и что-то делать: сказывались минувшие ночи и дни, наполненные беспрерывным грохотом боев и бомбежек, иссушающей жары и нервного напряжения.

В воздухе завыло, замедленный взрыв тяжелым вздохом прошел по воде, встряхнув суденышко. В борт испуганно заплескала волна. По сходням затопало быстрее. Команды стали громче и резче. На берегу заголосила женщина, за ней еще и еще, дружно закричали дети, на них обрушились требовательные мужские голоса:

— Без паники! Прекратить вой! В первую очередь раненых и детей!

Еще несколько снарядов упало в реку, но далеко в стороне. Стреляли явно вслепую.

Затарахтел двигатель, кто-то крикнул:

— Отдать швартовы!

Суденышко затряслось, забурлила вода, поплыли в сторону какие-то черные силуэты, красное пламя горящих на берегу нефтяных резервуаров, подсвеченное снизу черное облако дыма.

Кривоносов закрыл глаза. Думать ни о чем не хотелось. Так бы вот плыть и плыть, раскачиваясь из стороны в сторону. Он вспомнил широкую гладь далекой сибирской реки и себя, молодого и бесшабашного, плывущего по этой глади на остроносой долбленке.

На этом видении Павел снова впал в беспамятство.

А подполковник Латченков, всхрапнув во сне, почмокал губами, но не проснулся.

Через несколько минут катер, замедлив ход, приблизился к наскоро сколоченному причалу на левом берегу Волги.

Глава 15

Степан Аникеевич Кошельков, старый казак, уже не помнивший своих годов, зато помнивший последнюю войну с турками, в которой участвовал двадцатилетним парнем, проснулся на своей лежанке за печкой, некоторое время таращился в темный потолок, раздумывая, с чего начать сегодняшний день. Повернув голову, он глянул на окно, закрытое ставнями: в щели рассохшихся ставен заглядывало утро красноватыми со сна глазами. Вылезать из-под старого ватного одеяла вроде бы еще рановато, но нерассуждающая привычка вставать с петухами подтолкнула. Степан Аникеевич приподнял голову, прислушался, приложив ладонь к уху: снаружи не доносилось ни звука. Даже петухи и те помалкивали, словно пронесшийся вчера над хутором Сергеевским ураган спутал их представление о дне и ночи.

Напрасно, однако, сомневался Кошельков в хуторских петухах: свое время они знали. Хриплым басом заорал за стенкой старый петух, и петушиные крики пошли перекатываться с одного края хутора к другому, и это, надо думать, была уже третья петушиная побудка.

Петушиные крики несколько успокоили Степана Аникеевича, он спустил ноги в толстых шерстяных носках с лежанки, сунул их в чирики и, поддернув желтоватые от долгой носки подштанники, зашаркал к двери. Выбравшись в сени, еще раз прислушался. Однако никаких других звуков, тем более подозрительных, говорящих об опасности, до слуха его не доносилось: хутор все еще спал или таился в ожидании новой беды. Вытащив дубовый засов из железной скобы, Степан Аникеевич осторожно приоткрыл наружную дверь и глянул в образовавшуюся щель. Плетень, отделяющий подворье от улицы, валялся, смятый еще вчера танковыми гусеницами; наискосок, напротив дома одного из внуков, а именно Ивана Кошелькова, ушедшего в отступ вместе с войском по причине своей партийности, стоял тот самый советский танк, теперь обгорелый, с облупившейся краской; возле танка лежали двое в черном. Оттуда несло машинным маслом и горелым мясом. Чуть дальше стоял броневик без башни, а за ним виднелись развалины дома Матвея Сапожкова: глинобитные стены от близкого взрыва бомбы превратились в прах, а соломенная крыша, отброшенная на огород, лежала, сложившись вдвое, на боку, и над ней метались ласточки в поисках своих гнезд.

Старик перекрестил расстегнутый ворот рубахи, в котором среди седого волоса виднелся оловянный крестик на шелковом шнурке, пробормотал: «О господи! Грехи наши тяжкие», посопел, раскрыл дверь пошире, выбрался на крылечко в три ступеньки и огляделся: хутора было не узнать. Одни дома лишились крыш, другие, точно с перепою, похилились и стояли теперь в ненормальном положении, не зная, сейчас падать или немного погодя, от третьих вообще ничего не осталось, кроме обгорелых головешек да груды кирпича от печи. А петухи орали, стараясь перекричать друг друга, будто предвещая новую беду, похлеще той, что вчера обрушилась на хутор.

Начиная с прошлого четверга через хутор бесконечной чередой шли наши отступающие войска, шли в густой пыли, изможденные, все одинаково серые, так что не угадаешь, кто командир, а кто рядовой, шли, не глядя по сторонам, провожаемые молчаливыми казачками, детьми и стариками, подгоняемые со стороны захода солнца далекой пальбой из пушек. Задерживавшиеся возле колодца бойцы говорили, что бои идут по Чиру, что немец опять жмет, и неизвестно, где его удастся остановить.

Нынче понедельник, поток отступающих еще в субботу начал постепенно иссякать, в воскресенье через хутор уже тянулись лишь одинокие санитарные повозки да отдельные кучки красноармейцев, иные обмотанные грязными бинтами со следами запекшейся крови. И все в одну сторону — к Дону. А за выгоном, примерно в полуверсте от хутора, вдоль оврага и поперек дороги, пересекая старое хуторское кладбище, с утра какая-то воинская часть рыла ячейки, устанавливала пушки и пулеметы, будто им нет другого места для сражения, как под боком у хутора.

Степан Аникеевич, завернув за угол своего дома, стоявшего предпоследним перед выгоном, дважды за день добирался до плетня и поверх него подолгу наблюдал эту солдатскую работу. Затем, влекомый любопытством, вместе с двенадцатилетним праправнуком Николкой сходил к оврагу посмотреть, как в нынешние времена устраивается оборона и чем она отличается от тех давних времен, когда он был молодым и война казалась ему таким же нужным и обычным делом, как пахота и сев. Оборона Степану Аникеевичу показалась какой-то неказистой, неосновательной, в ней чувствовалась обреченность, будто люди собрались сюда исключительно для того, чтобы умереть, и поэтому загодя копали для себя отдельные могилы. Да и солдат было не более трехсот, хотя через хутор прошли тысячи и тысячи.

Дед посидел на валуне обочь дороги, Николка сбегал к самым пушкам, потом пробежал мимо, крикнув:

— Деда, я за водой! Дядьки военные воды просют, — и через какое-то время протащил на позиции ведро воды, стараясь не гнуться под его тяжестью.

— Ведро не забудь забрать, — проворчал Степан Аникеевич, раздавил чириком остаток самокрутки, встал, опираясь на суковатую палку, и побрел назад, сердито бормоча себе под нос: «С такой обороной ни то что немца, а и турка не удержишь. Эка наковыряли нор, точно суслики. Прикурить у соседа попросить — не дотянешься. А чтоб рану перевязать, так и не думай».

Вчера же после полудня на хутор неожиданно налетели немецкие самолеты, начали бомбить, стрелять из пушек и пулеметов, все бросились врассыпную, кто куда: хуторяне, само собой, в погреба, а красные армейцы, которых бомбежка застала на улице, в сады и огороды, или просто в придорожные лопухи. Потом, какое-то время спустя, загрохотало за выгоном, и грохот этот, то затихая, то усиливаясь, держался до темна. Все это время хуторяне сидели по погребам, и редко кто из них осмеливался высунуть нос на улицу.

Сам Степан Аникеевич в погреб вместе со всеми не спускался: и ноги уже не те, чтобы лазать по крутой лестнице, и тесно там — не повернешься, и толку от этого погреба никакого: трехдюймовый снаряд еще в гражданскую мог пробить и крышу и пол, если попадет, а не попадет, так и в хате пересидеть можно. А нынче и самолеты, и танки, и пушки — чего только нет, и все поди посильнее прежних. Да и убьют — не велика печаль: зажился Степан Кошельков на этом свете, ни хворости его до сих пор не брали, ни снаряды, ни пули, ни сабли. Пора бы предстать пред Господом, чтобы держать ответ за все содеянное на грешной земле. И хотя правнуки говорят, что бога нет, что бога выдумали буржуи, чтобы легче было… как его? — сплотировать простой народ, а все-таки сплотировать — не сплотировать, а деды верили, и прадеды верили, и ничего, хуже от этого не было, зато казаки жили по своей воле и обычаям, никому не кланяясь. Да только отвернулся, видать, бог от Русской земли, коли наслал на нее такое испытание.

Пока Степан Аникеевич оглядывался, стоя на крылечке, в сенях кто-то завозился, брякнул подойник, и старик догадался, что тридцатипятилетняя внучка его выбралась из погреба, чтобы подоить корову. Остальных пока не слышно.

Семейство Степана Аникеевича на сегодняшний день состояло из его престарелой дочери Агафьи, ее внучки Полины и однорукого зятя, Егора Плоткина, потерявшего руку во время Вёшенского восстания, их двух сыновей и дочери, то есть праправнуков самого деда Кошелькова. И это было все, что осталось от некогда большой семьи, если не считать тех Кошельковых, что, подрастая, отпочковывались от основного корня. Сперва по хутору Сергеевскому прошла смертоносной косой империалистическая война, затем гражданская. В девятнадцатом, когда против советской власти поднялось Верхнедонье, дед Кошельков, которому тогда было уже далеко за шестьдесят, тоже взял в руки винтовку, сидел в окопах вдоль Чира, наблюдая, как на той стороне сгущаются красные полки. Сыны его и внуки воевали тоже: кто за красных, кто за белых. В отступ Степан Аникеевич вместе со всеми не пошел, решив, что умирать лучше дома, чем на чужбине, но водворившаяся на Дону советская власть рядовых повстанцев не тронула, и почти все, кто ушел в отступ, вернулись к родным куреням. Вернулась и другая часть Кошельковых, которая воевала на стороне красных, и жизнь постепенно стала налаживаться, и все Кошельковы — и бывшие белые, и бывшие красные — кое-как приспособились к новым порядкам, потому что, как ни крути, а жить надо, детей расти надо, и человек всегда надеется на лучшее. Но потом грянула коллективизация, раскулачивание, голодные тридцать второй и тридцать третий годы. Одних Кошельковых загнали в Сибирь, другие, не выдержав нового лиха, отправились на погост. И без того обезлюдевший хутор, обезлюдел еще больше. А уж эта война, начавшаяся в прошлом году, выгребла всех казаков, способных носить оружие. Из одного лишь рода Кошельковых по всему хутору забрили без малого полторы дюжины. Кто его знает, где они теперь топчут дорожную пыль, глотая ее вместе с горячим июльским воздухом.