Степан Аникеевич с опаской завернул за угол и, сощурившись, вгляделся в ту сторону, где вчера вдоль оврага и у дороги шел бой. Несмотря на почтенный возраст, глазами дед не страдал, очки надевал, если надо было что-то прочесть, а лет пять назад ходил за плугом не хуже молодых.
Солнце еще не встало, в овраге лежали глубокие тени, но и в этом полумраке не было заметно, чтобы там, за выгоном, оставались живые люди. Во всяком случае, в ячейках, темневших бурыми пятнами на иссохшейся от бездождья земле, он не разглядел никакого движения. Зато были видны опрокинутые пушки на этой стороне оврага, и танки, тесно замершие вдоль дороги, на той. Иные все еще дымили. А среди мертвых танков угадывались пятна человеческих тел, разбросанных как попало. Значит, те из красных армейцев, что остались живы, ушли к Дону вслед за другими. И дед вспомнил, что ночью слышал какое-то движение по улице, фырканье лошадей и дребезжанье тележных колес. А еще все это, вместе взятое, означает, что вот-вот должны появиться и сами немцы.
Немцы появились после полудня. На дороге, спускающейся с увала, сперва заклубилась пыль, а вскоре можно было разглядеть мотоциклы с колясками, а на них по трое в серых куртках, в касках, с торчащим из коляски пулеметом. Перед тем, как спуститься в овраг, мотоциклисты остановились, один из них дал длинную очередь из пулемета, и Степан Аникеевич, выглядывавший из-за угла своего дома, присел на всякий случай, хотя пули с голодным визгом пролетали высоко над головой. Не трудно было догадаться, что немец стреляет или для острастки, или чтобы узнать, есть ли на хуторе еще какое войско. Войска не было, даже тех мертвяков, что лежали после бомбежки на улице и в огородах, с утра отнесли вместе с убитыми хуторскими и закопали на кладбище, поставив над холмиками наскоро сбитые кресты. При этом не было слышно на улице ни обычного бабьего воя по погибшим, ни поминального плача: все это спряталось за саманные стены, спустилось в тесные погреба.
Убитых немцев, однако, хоронить не стали: бог их ведает, как они хоронят своих, и не спросят ли с хуторских за самовольство.
Мотоциклисты проехали по хуторской улице, опасливо поглядывая по сторонам, и скрылись из виду. И хутор, проводив их глазами сквозь щели в ставнях, снова замер в ожидании главного войска. Разве что протрусит по проулку какая-нибудь молодуха по своим неотложным делам, или выскочит бабка в огород, нарвет и надергает чего надо, и снова скроется в дому, и лишь ласточки носятся высоко в небе, гоняясь за мошками, да замычат вдруг коровы, шумно втягивая в себя горячий воздух, настоянный на запахах полыни и донника.
Надо бы поднять и укрепить на прежнем месте поваленный плетень, но Степан Аникеевич лишь потоптался возле него и махнул рукой: сделаешь, а тут опять нагрянет войско, наше ли, не наше, снова все переломает, а ты трудись без всякого толку. Лучше переждать, когда все образуется. Однако однорукий зять Егор Плоткин, жадный до работы мужик, призвал на помощь своих сынов, и плетень они подняли и водрузили на старое место, после чего зять принялся припрятывать зерно и прочие продукты, все больше в сеннике и на скотьем дворе под навозом, еще в тех ямах, в которых прятали зерно в начале двадцатых, а потом и тридцатых годов. Но Степан Аникеевич ему не помогал, как обычно, а сидел на завалинке, курил «козью ножку», глядел в сизое марево, струящееся над дальним увалом, задирал голову, когда над хутором пролетали немецкие самолеты, и чего-то ждал. И дождался: на дороге снова заклубилась густая пыль, она поднималась все выше и выше, медленно склоняясь на полдень, и вот, не прошло и получаса, как к оврагу приблизилась длинная колонна танков и машин и, не задерживаясь, миновала выгон, затем, воя, лязгая и дымя, вкатила на хуторскую улицу. Передовые машины и танки проследовали дальше, а небольшая часть рассосалась по проулкам, освободив дорогу для других танков и машин. Из кузовов посыпались солдаты, пропыленные, но веселые, из легковой машины выбрался тонкий офицер в высокой фуражке, со стеком в руке, огляделся и, сопровождаемый другими офицерами и несколькими гражданскими, вошел в здание хуторского совета.
Удивительно, но немцы по хатам не шастали, ничего не брали, никакого насилия не производили. И хуторские стали выбираться из своих погребов, боязливо заглядывать через плетни. Солдаты скалили зубы, кричали:
— Матка! Курка, яйки, млеко! Давай, давай! — и показывали какие-то деньги, явно не советские. И кое-кто уже нес и молоко, и яйца, и живых кур, и не потому, чтобы заработать, а чтобы как-то улестить захватчиков и не понуждать их на грабеж и насилие. Получив деньги, бабы смотрели на них с испугом, не зная, на что можно их употребить, но потом засовывали за лифчик под дружный хохот солдат и непристойные телодвижения.
День завершался спокойно. Дымили полевые кухни, водители тупорылых грузовиков ковырялись в моторах, кое-где торчали над плетнями тонкие стволы зениток, а в сторону Дона все катили и катили танки и машины с солдатами, с прицепленными к машинам пушками, дребезжали зеленые фуры, запряженные битюгами, тарахтели мотоциклы. А то вдоль обочины вытянется цепочка велосипедистов, и странно было видеть этих здоровых парней, крутящих педали, точно дети: на хуторе до войны разве что у двоих-троих мальчишек, чьи отцы принадлежали к хуторской власти, имелись велосипеды, и за ними ходили и бегали ребятишки всего хутора, дожидаясь своей очереди.
И почти беспрерывным потоком шли солдаты с засученными рукавами, в пропыленных куртках и коротких сапогах, обвешанные оружием и всяким снаряжением, ослепительно блестели их улыбки, и это было странно, если иметь в виду, что до вчерашнего дня радио только и долдонило о том, как фашисты насилуют, грабят и убивают мирных советских граждан. Может, этим не до того, может, придут другие, которым не надо никуда спешить, и тогда-то и начнется? Быть такого не может, чтобы все длилось так спокойно, мирно, точно и нет никакой войны, а будто приехало некое дружеское войско на маневры, по ошибке их самолеты сбросили бомбы на хутор, постреляли за выгоном, теперь вот разобрались, уйдут, и жизнь потечет дальше… пусть не такая, как два дня назад, а другая, как в полузабытом уже прошлом, или какая-то ни на что не похожая, а какая именно, решается, видать, сейчас в доме бывшего хуторского совета, возле которого не прекращается даже издали заметная суета.
Глава 16
И точно. Едва наступило утро, как по дворам засновали пришлые люди, вроде русские, и даже, если судить по штанам с красными лампасами и старорежимным фуражкам, из казаков, но с чужими интонациями в голосе, как бывает, когда человек долго живет на чужбине и редко пользуется родным языком.
Подошел один такой и к дому Степана Аникеевича. На вид лет пятьдесят, скуласт, глаза серые, жестокие, над узкими губами узкая полоска усов, на правой скуле красноватый шрам. Одет в военный френч дореволюционного офицерского образца, но без погон, на кармане офицерский Георгий, сапоги хромовые, высокие, поверх френча ремни и кобура с револьвером на немецкий манер, то есть на животе, а не сбоку, на офицерской полевой фуражке от старого режима какая-то кокарда. Остановился возле калитки и крикнул зычным голосом:
— Хозяева! Есть кто живой?
Все, кто находился в эту минуту в доме, заслышав этот голос, посмотрели, как по команде, на Степана Аникеевича, посмотрели с испугом и надеждой: мол, давай, дед, тебе терять нечего. И Степан Аникеевич, опершись о палку, тяжело поднялся с лавки, медленно разогнулся. На нем с утра синие шаровары, кое-где заштопанные черными, а иногда и белыми нитками, с выгоревшими лампасами, заправленные в шерстяные носки, синий же сюртук старинного еще покроя, с гвоздя он снял фуражку с красным околышем, но без кокарды, нахлобучил ее на свою плешивую голову, перекрестился на иконы и зашаркал к двери. Вслед за ним дернулся было Егор Плоткин, но Степан Аникеевич только махнул рукой: сиди, мол, пока! — и вышел на крыльцо.
— Здорово ночевали! — приветствовал деда странный человек.
— Слава богу, — ответил Степан Аникеевич.
— Взойтить до вашего куреня можно? Или как?
— Взойди, раз нужду имеешь, — пригласил дед.
— Все мы, дед, нынче одной нуждой живем, все под богом ходим, — говорил незваный гость, открывая калитку. Подошел к крыльцу, спросил: — В доме-то есть еще кто?
— Как не быть! Имеются… Бабы, детишки, зять однорукий.
— Чего ж не выходют?
— Так опаску имеют: войско-то не наше, не русское. Мало ли что, — пояснил дед. Затем он спустился с крыльца и, налегая на палку, присел на завалинку.
— Опасаться нечего и некого, — твердо отчеканил пришелец. — Германская армия пришла на Дон ослобонить казаков от коммунистов и жидов-комиссаров, установить исконный справедливый порядок. Грабежи, убийства и насилия со стороны армии фюрера, о чем день и ночь долдонили вам коммунисты, есть дешевая пропаганда, направленная на одурачивание казаков и прочих истинно русских людей. Случается, конечно, и такое, но германское командование строго наказует тех, кто допускает беззаконие по отношению к мирным гражданам. К мирным, но не к тем, кто убивает германских солдат и офицеров из-за угла, вредит всяческим способом и оказывает сопротивление новому порядку, — говорил он заученно, невпопад вставляя в речь давно забытые казацкие словечки. Затем, поглядев вприщур на Степана Аникеевича, спросил: — Сами-то вы как относитесь к советской власти?
— Да как все, так и мы, — пожал плечами старик. — Было что и восставали супротив, было что и так жили, как того властя желали. Куда ж денешься…
— Оно понятно: с волками жить, по волчьи выть… Так, говоришь, восставали?
— Было и такое, дай бог памяти, в девятнадцатом годе.
— А зять где руку потерял?
— Под Лисками. Служил у Мамонтова. С Буденным схлестнулись, вот руку-то ему и укоротили, зятю-то.
— Чего ж не выходит?
— Так разобраться требуется, что ты за человек такой, зачем пожаловал? Время-то военное.