Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти — страница 97 из 109

— Что ж, давай разбираться, старик, — согласился пришелец, присаживаясь рядом. Он вынул из кармана серебряный портсигар, щелкнул крышкой с замысловатым на ней вензелем, предложил: — Закуривай! И скажи, как тебя звать-величать?

Степан Аникеевич назвался, затем выгреб кое-как заскорузлыми пальцами сигарету, понюхал ее, прикурил от поднесенной к ней зажигалки, поблагодарил.

— Да, так вот, Степан Аникеич, — заговорил пришелец и, спохватившись, представился: — А меня величают Ерофеем, по батюшке буду Иннокентьевич, а фамилия моя Изотов. Сам я рожак станицы Шумилинской, вот возьмем ее — туда подамся. В германскую командовал сотней, потом эскадроном у того же Мамонтова. Может, с твоим зятем вместе с красными рубались. Как фамилия-то зятя твоего?

— Плоткин. Егор Плоткин. Он из Семикаракорской. Из низовских. В примаках у нас обретается.

— Плоткин, говоришь? — наморщил широкий лоб Изотов. — Нет, не помню такого. Да и где их всех упомнить? Немыслимое дело.

Скрипнула дверь, и на крыльцо — легок на помине — вышел Егор, в ситцевой линялой рубахе, в шароварах с лампасами, тоже заправленных в шерстяные носки, в таких же, как у деда, самодельных чириках, простоволосый. Спустившись с крыльца, подошел к завалинке, произнес неуверенно:

— Здравствуйте.

— Здорово, казак, — ответил Изотов, поднялся, протянул руку. — Дед вот сказал мне, что ты служил у Мамонтова, так я тожеть там служил, во второй дивизии. Эскадроном командовал.

— Можно сказать, односумы, — криво усмехнулся Егор и, почесав грудь под рубашкой, посмотрев хмуро на проезжающие мимо грузовики с пушками, добавил: — Это ж когда было.

— Верно, давно это было, — согласился Изотов. — Но помнить об этом надоть всегда.

— Так разве забудешь…

— То-то и оно. И все большевистские изуверства тожеть надо помнить. И спросить с них за это по всей строгости, — продолжал Изотов, катая желваки и глядя на Егора почти что с ненавистью. Помолчал, снова сел, спросил, обращаясь к Степану Аникеевичу:

— На хуторе коммунисты есть? Или убёгли?

— Убё-огли, — ответил старик.

— Ничего, поймаем, — убежденно заверил Изотов и, поднявшись, глянул на ручные часы. — Значица так, казаки. Через сорок минут, ровно, стал быть, в полдень, все взрослое население должно собраться на площади. Будет объявлено, как жить дальше и чем можно помочь германской армии в борьбе с большевизмом. Явка обязательная. И без опозданиев: начальство этого не любит.

— И бабам тожеть? — уточнил Егор.

— И бабам. Сказано же: всем взрослым. А я пока схожу до следующего куреня. Не скажите, кто там обретается?

— Чего ж не сказать? Сказать можно, — произнес старик, поплевав на окурок сигареты. — В том курене проживают Суглецовы. Иван Суглецов — он уж и не ходит по причине возрасту. Старуха-то его еще в двадцать восьмом отдала богу душу. А с им живет сноха с двумя малыми детьми, за его правнуком, стал быть, если по годам смотреть. А мужиков нету: кто помер, кто еще где.

— В Красной армии небось служат…

— Есть и такие, — бесстрашно ответил Степан Аникеевич. — Сам должон понимать, ваше благородие: властям солдаты нужны. А где их брать? Вот и брали…

— Ну, там поглядим, — пообещал Изотов и пошагал к калитке.

Глава 17

На площади, оцепленной немецкими солдатами, но не так чтобы явно, а будто бы любопытствующими, однако при оружии и командирах, собралось человек двести стариков, старух, баб разных возрастов и десятка два казаков, почему-либо не призванных в армию или не ушедших с отступающими войсками. Несмотря на довольно большое количество народу, обычного шуму-гаму толпа не производила, люди теснились поодаль от дома, некогда принадлежавшего хуторскому правлению, а при советской власти хуторскому же совету. Здесь же время от времени собиралась партячейка и местная комсомолия, здесь же, в пристройке, располагался председатель колхоза и все прочие службы. Теперь из бывших представителей власти на лицо имелось двое рядовых членов совета: доярка Таисия Лопухова да завфермой колченогий Тихон Митрофанов, а из начальства один лишь колхозный бухгалтер сорокалетний Денис Закутный, из хохлов, имевший такие толстые увеличительные очки, что через них глаза его казались огромными и как бы выпирающими из глазниц, как у того рака. Все остальные дали деру еще тогда, когда немец только подходил к Миллерово.

Первым на крыльцо вышел Изотов.

— Господа казаки-и! — зычным голосом выкрикнул он. — Подходьте поближе! Не стесняйтесь! Чтоб потом не переспрашивать, если что не так. Два раза повторять не будем.

Первыми сдвинулись старики, за ними бабы, казаки прикрыли их спины.

Широко раскрылись двери, и на крыльцо, помнившее и атаманов, и комиссаров, и всяких особоуполномоченных, вышли, один за другим, несколько казаков во всей своей казачьей форме, при шашках, иные даже при крестах. Последними появились два немецких офицера в черной форме, один худой и высокий, другой плотный и коротконогий. Встали чуть в стороне. Вперед выдвинулся казак лет под пятьдесят с погонами есаула, с пышными усами и черной бородой с проседью, с широкими плечами и выпуклой грудью. Он оглядел площадь, затем снял фуражку, трижды осенил себя крестным знамением, глядя на обезглавленную церковь, поклонился на три стороны, снова надел фуражку, положил руки на перила крыльца, заговорил хриплым, но сильным голосом:

— Господа казаки-и! Станичники-и! Поздравляю вас от имени Всеказачьего войскового союза с освобождением от большевистского ига! Господь, хранитель наш и спаситель, снизошел до нас, чад своих неразумных, пребывающих в постыдном рабстве у кровопийцев-комиссаров, против которых мы не раз восставали с оружием в руках! Вспомните девятнадцатый год! Вспомните, как жиды-комиссары сотнями гнали в балки на лютую смерть лучших сынов тихого Дона! Вспомните продразверстку, которая оставляла голодными стариков и детей! Вспомните коллективизацию, когда семьи справных хозяев, ограбленные и униженные, гнали, как скот бессловесный, в Сибирь, где они гибли тысячами! Вспомните голодомор тридцать второго-тридцать третьего годов! Не вас ли, не ваших жен и детей пьяные уполномоченные выгоняли, раздетых и голодных, в лютую стужу на улицу, чтобы отнять последние крохи, заработанные рабским трудом! Кровь стынет в жилах, когда вспоминаешь все эти беззакония! А нынче? Не ваших ли сынов, братьев и отцов гонят в окопы защищать зажравшихся, опухших от народной крови жидов-комиссаров! Гонят на убой с одной винтовкой на троих, а то и пятерых? Так неужели вы все еще не наелись этой преступной власти? Неужели будете стоять в стороне от величайшей битвы за лучшее будущее свободолюбивых народов? В том числе и казачества! Не верю! Не могут казаки бесконечно терпеть преступную власть! Не имеют ни божеского, ни человеческого права! Так объединим наши усилия с великодушным германским народом в борьбе с мировым коммунизмом, как объединились с ним другие народы Европы! Вручим наши жизни и будущее великому фюреру Германии Адольфу Гитлеру! Он единственный знает путь к спасению от большевизма и от засилья жидов-комиссаров! Он единственный вождь, который приведет нас к победе! А чтобы вы не подумали, что это лишь пустые слова, вручаем вам ваших сынов, ваших отцов и братьев, которые отказались воевать против непобедимой армии фюрера, бросили оружие и перешли на сторону германской армии! — и протянул руку вперед, над головами собравшихся.

И все повернулись туда, куда указывала рука, — к просторному сараю, возле которого выстроились человек двадцать в красноармейской форме, но без ремней. Толпа охнула и заволновалась. И Степан Аникеевич, стоящий с краю, признал в одном из пленных своего тридцатидвухлетнего внука Петра Филюгина, сына одной из своих дочерей, живущего своим домом, призванного в армию еще в апреле сорок первого. Сперва Петр присылал письма, потом, как началась война, замолчал, и вот объявился. Как там у него получилось, что оказался в плену, неизвестно, а только лучше бы он и не объявлялся, потому что, хотя Степан Аникеевич советскую власть не жаловал, но чтобы добровольно, как сказал есаул, перейти на сторону иноземного врага, того отродясь среди истинных казаков не водилось, и таких ни в какие времена на Дону не жаловали. Были, правда, староверы, никрасовцы и прочие, которые подались под турка, но то дело веры, а чтобы идти против единоверцев…

Имелись среди красноармейцев, стоящих у сарая, и другие хуторяне, и даже родственники и свойственники Степана Аникеевича. Одни были худы до крайности, другие выглядели более-менее справными: то ли недавно оказались у немцев, то ли их успели подкормить.

Увидев своих, сергеевских, завыли бабы. И вся толпа, не слыша окриков с крыльца, шатнулась к сараю и поглотила пленных. Впрочем, никто этому не препятствовал. Явившихся как бы с того света обнимали, тормошили, передавали из рук в руки.

Еще что-то выкрикивал оратор своим хриплым, сорванным голосом, но его почти не слушали. Степан Аникеевич только и разобрал, оставаясь, как и остальные старики, на месте, что казаков призывают записываться в казачий добровольческий корпус, отдельные эскадроны которого проявили геройство в борьбе за свободу казачьего Дона. Корпус этот вольется в войско великого фюрера, под водительством которого в этом году германская армия окончательно разгромит Красную армию, выйдет к Волге, к Баку, возьмет Москву и Санкт-Петербург, дойдет до Урала, повесит на Красной площади Сталина и всех жидов и комиссаров, что надо приложить последнее усилие — и война будет закончена, воцарится новый порядок, мир и согласие.

Разобрав пленных, хуторяне разбрелись по своим куреням. Теперь только бабы сновали между домами, но не улицей и проулками, а огородами, одалживая у соседей, кому что запонадобилось, чтобы отметить, как положено, возвращение кого-то из своих близких.

Степан Аникеевич, вернувшись с площади, долго сидел на завалинке, курил, иногда дремал, уронив на грудь плешивую голову. Но едва солнце стало клониться к закату, с трудом поднялся и пошел к Филюгиным. Шел по улице, налегая на палку. Шел, не глядя по сторонам, шел так, будто на улице никого, кроме него, не было. Немцы показывали на него пальцем, что-то кричали, из чего он разбирал лишь одно слово: «Козак! Козак!», и ржали, чему-то радуясь. А в старой голове Степана Аникеевича, привыкшей думать лишь о том, что происходило перед его глазами, стали возникать короткие мысли: «Ржете? Ну ржите, ржите… Ваша взяла… Надолго ли? Никто не ведает. Разве что Всевышний… Не может того быть, чтобы отдал он Россию в трату, чтоб от нее и семени не осталось. Быть такого не может… Сколь живу на белом свете, а не слыхивал, чтобы кто из казаков на то согласился… Вот приду и спрошу… Да… Пусть скажет, а я посмотрю