Жернова. 1918-1953. Вторжение — страница 109 из 111

В конце концов он не выдержал:

— Сможешь, — произнес жестко, встряхнув ее за плечи. — Вспомни, что ты еврейка, что бог наш дал нам право врать нашим врагам, что он не считает это грехом, что так делали наши предки, чтобы сохранить народ наш от преследования гоев. Вспомни, что этим ты спасешь не только себя, но и наших детей — будущее нашего народа.

— Ах, Лео! И зачем мы уехали из Вильно в этот проклятый Петроград? — шептала жена, будто что-то можно исправить в их совместном прошлом. — Лучше бы нам тогда уехать в Германию. И мой папа звал нас к себе. Ты бы закончил там университет, стал адвокатом. Я тебе говорила, а ты меня не послушал, связался с этим сапожником Шустерманом… С тех пор я не знаю покоя, а детей наших в школе обзывают жидами… И как я им скажу, что ты враг народа?

— Ну, о чем ты говоришь, Соня? Какая Германия? Там теперь фашисты. А дети… дети поймут: не маленькие уже.

— А папа уехал в Америку… — твердила свое Соня, давясь рыданиями.

— Тише, дура, услышат!

— А может, тебя не арестуют? Позвони Семен Михалычу Буденному: он так хорошо к тебе относился. Ведь все-таки мы какие-никакие, а родственники. А этот Пилипенко… он всегда тебя не любил… И Кудахчиков… У него такая глупая жена… Она считает, что я ничего не смыслю в искусстве, что я слишком превозношу Малевича и Шостаковича, и хочет занять мое место директора Дома культуры… А жена Пилипенко — она же до сих пор верит в бога, хотя и не признается в этом… Я видела однажды, как она крестилась…

— Ну, при чем тут Пилипенко и Кудахчиков? При чем их жены? — терял терпение Леонид Абрамович. — Не в женах дело, и даже не в их мужьях. А в том, что мы, евреи, нужны им были до поры до времени. Теперь не нужны — и они хотят от нас избавиться. Пойми ты это. Но на мне жизнь не кончается. Детей надо спасать, Соня, детей. Они станут адвокатами и врачами, они продолжат наше дело.

Мучительный этот разговор засел у него в памяти своим долгим и бессмысленным препирательством, с трудом ему удалось пробудить в жене заснувшие национальные инстинкты. Сам он почему-то даже не удивился, что в нем эти инстинкты проснулись лишь теперь, когда жизнь повисла на тоненьком волоске, когда его обложили со всех сторон, и не басмачи, а те, кого он по наивности считал своими. Но не будет на сей раз никакого пограничного отряда, никакого чуда, и из этого ущелья ему уже не уйти живым.

Да, прошлое не переделаешь…

Действительно, можно было не ехать в Питер, а податься в Германию. Или в Америку. У них еще не было детей, и ничто с Россией и революцией их не связывало. Разве что возможность добиться для евреев таких же прав и свобод, какие были у русских. И даже больших. Именно на этом его, студента Вильненского университета, члена сионистской организации, подловил член Бунда Шустерман.

— Ну, уедешь ты в Германию, — возбужденно говорил он, расхаживая по комнате на коротких и толстых ногах. — Даже в Австралию можешь уехать. Но никуда не уедешь от мировой революции. И когда она придет в твою Австралию, мы у тебя спросим, почему ты, еврей, до сих пор стоял от нее в стороне? И ты потеряешь все, чего достигнешь к тому времени. А вступив в русскую революцию сегодня, ты можешь стать большим человеком. Чем больше наших примет участие в этой драке, тем быстрее мы сковырнем Россию, эту сиськастую и клыкастую суку, а затем и весь мир, и создадим новый мир без россий, германий и австралий. Главное — вовремя начать, пока еще никто не разобрался, в чем дело. Гоев можно не принимать в расчет: они глупы и ленивы. Мы будем править этим миром, потому что мы одни имеем на это право, мы его выстрадали своей трехтысячелетней историей, мы не должны это право уступать никому.

— А как же социализм, диктатура пролетариата и все прочее? — спрашивал Рибак, насмешливо кривя сочные губы.

— Там видно будет, — отмахивался Шустерман. — Ты же умный человек, Лео. Должен понимать, что революция — это то же самое, что парламентские выборы где-нибудь в Америке или в Англии: гоев надо заманить в революцию такими лозунгами, чтобы они раскрыли рты от изумления и счастья. А когда мы вложим в их руки винтовки, построим в колонны, назначим капралов и унтер-офицеров и дадим им палки, чтобы те могли удовлетворять свое желание командовать себе подобными, тогда никто из этих колонн уже не выскочит, они с восторгом и криками ура пойдут умирать и целовать нам руки за то, что мы предоставили им такую возможность.

Что ж, в этом была своя железная логика — и Лео Рибак пошел в революцию. Сперва в качестве бундовца, потом меньшевика, затем большевика. И сотни, тысячи таких же, как и он, тоже. Редко кто из них был озабочен положением пролетариата и прочих трудящихся масс, разве что положением евреев, а уж саму Россию большинство из них ненавидело лютой ненавистью — и в этом они были едины. Но шло время и они так втянулись в революцию, в перестройку общественного бытия России, настолько быстро усвоили новые лозунги, что позабыли, какие силы заставили их сделать свой первый шаг на этом пути. Многие понимали, что рискуют не только жизнью, но и будущим, но риск лишь подхлестывал и будоражил воображение.

Увы, не все дожили до Светлого Дня. Ногина, Урицкого, Володарского, убили. Рошаль погиб в бою. Шустермана зарубили казаки на Дону во время восстания. Правда, он, переметнувшись к большевикам, сменил фамилию, став Шустовым, зато теперь в новой России есть небольшой городок Шустов. А еще Урицк, Володарск, Ногинск, Рошаль и другие. Но исчезли Зиновьевск, Троцк, Бухаринск… Вслед за теми, в чью честь были названы. А в честь Рибака ничего названо не будет. Даже дети отрекутся от его имени и поменяют фамилию. Как сделали это жена и дочь Левки Пакуса, исчезнувшего в тридцать четвертом…

Леонида Абрамовича арестовали через неделю после партийного собрания. Жена и дети отказались от него на девятый день: жена — перед партийным собранием Дома культуры, дети — перед своими одноклассниками. Об этом писала военная газета «Красная звезда». И никого из них не тронули. Разве что жену сняли с директоров Дома культуры. Потом, он слыхал, его семья переехала в Москву.

Рибаку предъявили стандартное обвинение: приверженность троцкизму, вредительство, шпионаж, заговор. В итоге — десять лет лагерей. А он приготовился к худшему.

Худшее, однако, случилось потом.

Глава 25

В направлении, выданном Рибаку после освобождения из лагеря, значился Куйбышев. К концу августа часть Политуправления РККА располагалась уже там. В Куйбышеве он задержался на два дня, дожидаясь назначения в действующую армию. Жил в гостинице, томился. Направление получил в Орел, в формируемую там пехотную дивизию. Звание — батальонный комиссар, должность — комиссар полка. Незадолго до отъезда случайно в гостиничном коридоре нос к носу столкнулся с маршалом Буденным, с кем воевал с поляками, а затем и в Туркестане. Маршал узнал Рибака, — тем более, что их жены были какими-то дальними родственницами, — обнял его, потащил в свой номер. Выпили, закусили, повспоминали прошлое.

— Ах, какое время было! — крутил вахмистрские усы Буденный. — А нынче не война, а черт знает что! Ты-то как? Здоров? — сыпал вопросами Семен Михайлович. — Вид у тебя неважнецкий, как говаривал Владимир Ильич. Болел?

— Тиф, — соврал Рибак, не успевший после лагеря отрастить свою знаменитую на весь Туркестан барашковую шевелюру.

— Не время сейчас болеть, — посуровел маршал. — Воевать надо. Эка фриц как прет, кость ему в горло. Меня вон и то… на юг направляют. По личному распоряжению товарища Сталина. Порядок наводить… большевистский. Дух поднимать. Так-то вот. А ты куда сейчас?

— В армию.

— Откуда?

— Из Сибири.

— А твои где?

— В Москве.

— Ну, кланяйся Сонечке от меня лично, — поднялся Семен Михайлович, протягивая руку. — И, покачав шишковатой головой, добавил: — Хорошее, однако, было времечко.

Рибак, понимая, что Буденный не знает о его недавнем прошлом, что очень рискует, не открывшись ему, тем не менее решил воспользоваться случаем:

— Да тут такое дело, товарищ маршал: еду-то я через Тамбов, в Москву никак не попадаю. И рад бы передать привет Сонечке, да не получится…

— Что ж так: на фронт едешь и с семьей не повидаться? — удивился простодушный маршал.

— Так пропуск нужен, а у меня его нет: ни до того было, — слукавил Рибак. — На фронте, сами знаете, люди нужны, сталинское партийное слово…

— Это ты правильно подметил — насчет слова, — говорил захмелевший маршал, грозя Рибаку большим, прокуренным до желтизны, пальцем. — Товарищ Сталин большое значение придает политическому, это самое, руководству войсками. Как в гражданскую: революция, коммунизм, пролетарии всех стран, смерть буржуям, ура! И шли. В пекло. На пулеметы. С одной шашкой. Потому и возвернули комиссаров, чтобы… чтобы крепкий дух и тому подобное… А семья, промежду прочим, тоже имеет, так сказать, наиглавнейшее политическое значение: укрепляет дух красного бойца. Крепкий тыл — первейшее дело… А пропуск… Ну это мы сейчас. Пару дней хватит?

— Хватит, Семен Михайлович, большое спасибо.

— Ну, поезжай. Бог даст, еще свидимся.

И Рибак, получив пропуск, в ту же ночь сел на поезд и поехал в Москву.

Лучше бы он туда не ездил.

Было раннее утро. В Москве, как ни в чем ни бывало, ходят трамваи, работает метро. На улицах милицейские и красноармейские патрули. По Кутузовскому проспекту, распустив усы, ползают поливальные машины. Дворники подметают тротуары. Народ спешит на работу.

Дверь на звонок открыла дочь Нора в домашнем халатике. За три с лишним года, что они не виделись, девочка превратилась в девушку, очень похожую на свою молодую мать. Увидев военного, спросила:

— Вы к кому?

— Нора, ты уже не узнаешь своего папу? Неужели я так изменился?

— Па-а-пааа? — отшатнулась Нора, и в глазах ее, больших и черных, заметался страх.

В это время из комнаты в прихожую вышел, дожевывая на ходу, полный человек в пижаме и шлепанцах.