— И пусть хранит вас бог, — прошептала Татьяна Валентиновна, целуя его в последний раз. — Я буду молиться за вас.
Как странно: тремя часами ранее другая женщина желала ему совершенно другого. И того же самого бога обещала молить совсем о другом…
Чья-то молитва перетянет, чей-то бог окажется сильнее…
Глава 6
Дома ждали. И не только жена и свои дети, но и дети брата: двадцатишестилетний красавец Андрей, такой же цыгановатый, как и его мать, и двадцатитрехлетняя Марина, как две капли воды похожая на Алексея Петровича. И это все видели, даже говорили об этом сходстве, но относили его на счет бабушки, Клавдии Сергеевны, матери Алексея Петровича, на которую он был похож. Оба в бабушку.
Марина в прошлом году закончила медицинский институт и теперь работала терапевтом в местной поликлинике, Андрей — начальником цеха на заводе имени Орджоникидзе. Марина этой осенью собиралась замуж, Андрей успел еще в институте жениться и развестись и теперь холостяковал, подолгу пропадая невесть где. Короче говоря, весь в мать: такой же порывистый, горячий и нетерпеливый — в отличие от своей сестры, мягкой и с постоянно распахнутыми изумленными глазами, точно она только что явилась на свет, и все ей в диковинку.
— Ну вот, — бодро произнес Алексей Петрович, входя в столовую. — Со всеми, с кем мог, рассчитался, никому не должен, свободен, аки птица, и целых два дня из дома ни ногой.
Он тиснул руку Андрея, спросил, что говорят на заводе о войне и мобилизации, не дослушал, поцеловал в щеку Марину, заметил, как вспыхнула она всем своим мягким лицом и как потемнели ее изумленные глаза цвета гречишного меда, подумал: «Неужели знает?», но не задержался возле нее и даже не спросил, как обстоят дела в поликлинике, потому что виделся с нею ежедневно и ежедневно замечал на себе чего-то ожидающий взгляд, но такой взгляд у нее с детства, а в то время даже он сам не знал, что она его дочь.
И весь вечер был возбужден, не столько от выпитой водки, сколько от удивительно несхожих впечатлений, которые оставили в нем за день самые разные люди и самые разные новости, но более всего — от своего нового положения, от тех возможностей для него, которые это положение открывает.
Дети, особенно Ляля, студентка второго курса медицинского же института, который закончила Марина, жались к нему, заглядывали в глаза. Правда, Иван в свои четырнадцать пытался выглядеть солидным и беспрерывно задавал вопросы о войне, о том, когда побьют немцев, чьи танки и самолеты лучше — наши или немецкие, и будет ли папа ходить в атаку и стрелять из своего пистолета? — но и он, забываясь и чувствуя своею детской душой, что нынешняя война — это нечто другое по сравнению с той же финской, на которой побывал его папа, что она пострашнее, что иначе бы Молотов не говорил такие слова, какие он сказал 22 июня: про смерть и разрушения, которые несут фашисты на их землю, и что весь советский народ, как один человек, должен подняться на защиту своего социалистического отечества… Такого еще не говорили, хотя дрались и с китайцами на КВЖД, и дважды с японцами, и с финнами — все это уже на его, Ивана, памяти. А он сегодня записался в дружину по борьбе с зажигательными бомбами и даже прошел первый инструктаж. Но молчал об этом до поры до времени, боясь напугать маму.
Часам к десяти вечера все потихоньку разошлись по своим комнатам, и Алексей Петрович остался с Машей. Сегодня он не собирался садиться за свой роман — и потому что был немного пьян, и потому что бессмысленно, и, как говорится, перед смертью не надышишься. Пусть лежит и ждет своего часа. Алексей Петрович только что принял душ, сидел в пижаме на постели, бегло просматривал сегодняшние газеты и временами косился на жену, которая возле туалетного столика приводила себя в порядок.
— Не смотри ты на меня так, — тихо говорила Маша, поймав его любопытствующий взгляд в своем зеркале. — Я стесняюсь.
— Ангел мой, мы столько лет вместе, — привычно удивлялся Алексей Петрович.
— Ну и что, что вместе? Я же не виновата, что ты выбрал меня…
— А кто виноват?
— Не знаю, Алеша, но я очень боюсь.
— Чего? — прошуршал он газетой, вчитываясь в строчки репортажа с линии фронта. — Бояться нечего.
— Тебе легко говорить…
Разговор этот в той или иной форме повторялся всякий раз, как только он собирался в очередную командировку, и ему казалось теперь, что это у них с Машей игра такая: она пугает его всякими ужасами, а он ее успокаивает. Но в голосе ее на этот раз он различал новые нотки, очень похожие на нотки отчаяния, — и это его пугало. Потому что очень не хотелось, чтобы дома установилась предтраурная атмосфера. И поэтому старался изо всех сил показать, что и на этот раз его командировка вполне заурядна и бояться нечего. Потому что и в мирное время гибнут люди, и никто не застрахован от несчастного случая. Просто война — это более широкий и, можно сказать, всеобъемлющий несчастный случай, но это не значит, что на ней погибают все и сразу. Уж кому-кому, а ему это грозит в самую последнюю очередь. Хотя бы потому, что кто-то должен этот несчастный случай описать и передать потомкам свидетельство ее участника.
Когда потушили свет, Маша прижалась к нему всем своим мягким телом, а потом, точно спохватившись, стала целовать его, сползая все ниже и ниже лицом по его телу, чего не делала до этого никогда, и лишь по одному по этому Алексей Петрович догадался, как боится она его потерять и что именно таким странным для себя образом старается отгородить его от чего-то страшного и неизвестного. В нем вспыхнула жалость и к себе, и к Маше, и к детям своим, и эта жалость вызвала в нем ответное желание — желание дать Маше в эту ночь все, на что он способен, что так ценили в нем другие женщины и что так пугало Машу прежде.
Глава 7
Машина остановилась, съехав на обочину. Мимо в полной темноте навстречу двигались люди. Сплошной, непробиваемой массой. Застряв в этой массе, лениво тарахтели телеги и фуры, фыркали лошади, ворчали грузовые и легковые автомобили. Слышался шорох тысяч и тысяч подошв, цокот подков, понукания, иногда — плач ребенка, чаще — озлобленная ругань. Мелькали огоньки папирос.
Издалека, где-то на северо-западе, погромыхивало. То ли гроза, то ли бомбежка. Однако люди шли, не оглядываясь, и Алексею Петровичу казалось, что это не люди движутся, а какая-то гигантская многоножка ползет в ту сторону, где чувствует пищу и покой.
— Не проедем, — произнес Василий Митрофанович Кочевников, шофер Алексея Петровича Задонова, человек лет тридцати пяти, степенный, как большинство шоферов, снисходительно относящийся к начальству, которого им приходится возить. На Василии Митрофановиче солдатская гимнастерка, в черных петлицах четыре треугольничка — старшина. К дверце на ременных застежках прикреплен кавалерийский карабин, брезентовый подсумок с патронами — и даже с гранатами — и противогаз. На заднем сидении какие-то мешки и ящики, накрытые брезентом. Когда Алексей Петрович спросил у Кочевникова, что там такое, тот спокойно ответил:
— НЗ, товарищ майор. — И пояснил: — Дорога дальняя, мало ли что может случиться.
Стояли долго. Тронулись, когда поток несколько поредел, но через час опять попали в затор. На этот раз на подъезде к мосту через какую-то речушку с болотистыми берегами.
Светало.
— Может, товарищ майор, свернем в лес? — спросил Кочевников, барабаня пальцами по рулю и поглядывая на небо. — Не ровен час, налетит немец, тут тогда такое начнется… Да и отдохнуть надо: скоро сутки, как из Москвы, боюсь уснуть за рулем.
— Хорошо, давайте свернем, — согласился Алексей Петрович, понимая, что до Могилева, где будто бы находится штаб Западного фронта, им посветлу да при таком встречном движении не добраться.
Они еще не попадали под бомбежку, но в нескольких километрах отсюда, на КПП, расположенном западнее Смоленска, через который они проезжали, их предупредили, что Оршу уже бомбят, не исключено, что и Могилев тоже, так что лучше к городу приближаться ночью. «Ну, до Орши еще далеко, — подумал тогда Алексей Петрович, — а до Могилева еще дальше. Бог даст, проскочим».
Алексею Петровичу рисковать не хотелось. Но, с другой стороны, не хотелось и показаться трусом перед своим шофером. Да и перед самим собой — тоже. Хотя Алексей Петрович под бомбежками никогда не бывал, зато видел, как бомбят финские позиции, и мог себе представить, каково людям под бомбами. Даже в железобетонных дотах и дзотах. А у них с Кочевниковым ничего, кроме крыши и стенок их машины, за которыми даже от хорошего булыжника не уберечься.
Кочевников дал задний ход, съехал в канаву, выбрался из нее, развернулся и покатил к недалекому сосновому лесочку. Там он задом же втиснулся в узенькую щель между деревьями и заглушил мотор. Затем достал из-под сидения топор, выбрался из машины и скрылся в зыбких предутренних сумерках. Вскоре послышались удары топора по дереву, потом шорох веток по крыше машины, потом снова удары…
Дальше Алексей Петрович ничего не помнит: уснул, откинувшись на спинку сидения и уткнувшись головой в дверцу.
Сутки он не спал, наблюдая разворачивающиеся перед ним картины, свидетельствующие о надвигающемся народном бедствии. Картины сменяли одна другую на всем пути от Москвы, но все они были похожи одна на другую: везде, с небольшими интервалами, рыли окопы, противотанковые рвы, устанавливали деревянные и бетонные надолбы, тянули колючую проволоку. Однако именно в этой похожести и заключался смысл страшной напасти, неумолимо ползущей с запада. А еще в том, что почти нигде не было видно ни одного военного, — одни женщины, старики да подростки.
«Господи, а где же армия? — с возрастающей тревогой оглядывался по сторонам Алексей Петрович, не решаясь почему-то задать этот вопрос вслух ни своему бывалому шоферу, ни милиционерам на контрольно-пропускных пунктах. — Наверное, воюет, — утешал он себя. Да и где же ей быть иначе и что делать, коли война».
А еще во всю длину Минского шоссе беженцы, беженцы, беженцы. Как потянули сразу же за Вязьмой сперва слабеньким ручейком, а за Смоленском сплошным потоком, так с тех пор не видно этому потоку ни конца ни краю. Усталые, с воспаленными с недосыпу и от пыли глазами, серыми лицами и в серой же одежде. Кто с котомкой, кто с чемоданчиком, кто с детской коляской, кто с тачкой, кто на подводе. Иногда проплывет мимо сбившийся в плотную массу непривычно молчаливый цыганский табор, или потянутся длинные черно-серые евре