Жернова. 1918-1953. Вторжение — страница 48 из 111

Пусть с ним возятся другие. Единственное, что он для него сделал, так это позвонил своему заместителю, спросил, как прошли первые боевые стрельбы, и порекомендовал написать представление о награждении старшего лейтенанта Джугашвили орденом, уверенный, что это зачтется всем, кто представление подпишет. Поэтому он молчал, предоставив Васильеву самому выпутываться из создавшейся ситуации.

Но и полковник Васильев был не в восторге от обязанности заботиться о каком-то там лейтенантишке, хотя бы и сыне самого Сталина. Он сидел, пил чай и обдумывал, куда бы и каким образом сплавить этого Джугашвили. Но для начала надо оставить его при штабе, поручить какому-нибудь толковому офицеру, а там будет видно.

— Хорошо, — произнес он без былого радушия. — Мы сейчас попьем чаю, потом и решим.

Джугашвили, при всей своей тупости, неприязнь обоих командиров к себе почувствовал, тут же замкнулся, ни на кого не глядел и, как всегда в подобных случаях, отупел еще больше, не зная, что говорить и что делать.

Он допивал второй стакан, когда застучали зенитки, послышался гул самолетов, стал нарастать грохот разрывов, истерический крик «Воздух!», раздавшийся в коридоре, вызвал дробный топот ног бегущих людей.

И только эти трое остались сидеть за столом с побелевшими лицами и остановившимися взорами. Грохот бомбежки накатился, раздался звон бьющихся оконных стекол, горячий упругий воздух ворвался в помещение, взвихрив бумаги на столе, хлопнула с силой закрывшаяся дверь, пахнуло удушливо-кислым дымом.

Первая волна схлынула, но уже накатывала другая.

— Пойдемте, нечего судьбу испытывать, — произнес Васильев, вставая из-за стола.

И они, все убыстряя шаги, покинули комнату.

Глава 21

Когда все стихло, старший лейтенант Джугашвили поднял голову и огляделся. Он лежал среди кустов смородины, упав в то мгновение, когда послышался истошный визг падающих бомб. Самолеты улетели, в голове все еще гудело, а сверху что-то сыпалось, с треском горели несколько домов, окружающих небольшую площадь, пламя с гулом металось над крышами, перебрасываясь на другие дома, клубы черного дыма торжествующе поднимались вверх, кружа обгорелые бумаги. Никто дома не тушил.

Джугашвили поднялся на ноги, отряхнулся. Неподалеку лежал давешний капитан, который вчера вечером провожал его до кабинета полковника Васильева. Он лежал на боку, поджав к животу ноги, и тихо стонал. Там и сям виднелись еще какие-то люди, в том числе и гражданские; одни шевелились, другие лежали совершенно неподвижно. Слышались крики и стоны.

На мгновение Якову Джугашвили стало дурно: удушливая волна подступила к горлу, глаза застила черная пелена. Он проглотил вязкий комок, глубоко вдохнул дымный воздух, закашлялся. Отдышавшись, приблизился к капитану, увидел, что тот обеими руками зажимает рану на животе, что руки у него в крови, наклонился, спросил:

— Чем я вам, товарищ капитан, могу помочь?

— Санита-аров, — прохрипел капитан.

Джугашвили кинулся на улицу, где бегали и кричали командиры всех степеней и красноармейцы, лежали убитые и раненые люди и лошади, суетились с носилками санитары в белых халатах.

— Там капитан ранен в живот, — сказал он, беря одного из белохалатников за плечо. — И еще есть раненые.

— Где?

— За домом, в саду.

— Кольцов! — крикнул человек командирским басом. — Берите носилки и вот с этим лейтенантом за дом. Заберите там раненого. Да побыстрее!

— Пойдем, лейтенант, — произнес пожилой санитар, держа одной рукой носилки, будто перед ним и не командир был, а такой же санитар, как он сам. Впрочем, Джугашвили воспринял его приказ как должное.

Они миновали горящий дом, копошащихся людей, которым тоже нужна была помощь. Капитан все еще лежал там, где, судя по всему, его свалил осколок бомбы. Санитар положил рядом носилки, склонился над раненым, потрогал его, произнес: «Жив, бедолага» и велел:

— Бери, лейтенант, его под мышки, а я за ноги.

Вдвоем они уложили капитана на носилки и понесли. Санитар шел впереди, Джугашвили сзади. Он шел и думал, что и на их дивизион могли налететь немецкие самолеты, а его там нет, и на его батарее уверены, что он сбежал и теперь околачивается в тылу: как же, сын самого Сталина, пока служили вдали от фронта, был с батареей, как попали на передовую, так в тыл. И куда девался Васильев с Сапегиным? Вроде шли, а потом бежали вместе. И где эта белокурая Лиза? Вот кого бы он хотел сейчас увидеть, чей изумительный голос все еще звучал в его ушах.

— И долго мы будем его нести? — спросил Джугашвили, когда они, минуя еще один горящий дом, вышли в проулок.

— А ты куда-нибудь спешишь, лейтенант?

— Спешу… На батарею.

— И далеко твоя батарея?

— Километров десять отсюда.

— Далековато.

— Вот я и говорю: далеко еще?

— Да нет, вон за тем домом. Там у нас перевязочный пункт.

Вокруг какого-то сарая стояли санитарные фуры, в них, а также на носилках и просто на траве лежали и сидели раненые. Некоторые уже были перевязаны. Молоденький лейтенант-связист качал ошинованную руку, сам качался из стороны в сторону и тихо стонал. Увидев Джугашвили, спросил плачущим голосом:

— Вы не знаете, товарищ старший лейтенант, когда нас отправят в госпиталь? А то ведь опять могут налететь.

— Нет, простите, не знаю, — и Джугашвили, опустив носилки, повернулся и пошел искать полковника Васильева, чтобы доложить ему о своем намерении вернуться на батарею, или, если полковник будет настаивать… но того нигде не было видно, и никто, у кого Яков спрашивал, не мог сказать, где он может быть. Не увидел Яков и Лизы, хотя именно из-за нее топтался какое-то время возле горящего штаба, пока какой-то командир, глянув на него с подозрением, не спросил, что он тут делает. Джугашвили ответил: «Жду приказа», а едва любопытствующий исчез из поля зрения, махнул рукой и пошагал по улице в ту сторону, откуда приехал, то есть на северную окраину поселка Лясново, где начиналась дорога на батарею, надеясь на попутку.

Он шел по улице мимо горящих домов, мимо суетящихся вокруг развалин женщин, детей и стариков, и его все больше охватывало нервное нетерпение. Иногда Якову казалось, что его окликают, он оглядывался, но сзади все так же суетились люди, никто за ним не бежал и никто его не окликал, чтобы вернуть назад. Но так не может быть! Не могут же они совершенно позабыть о сыне Сталина, не имеют права бросить его на произвол судьбы. До этого, куда бы он ни пошел или ни поехал, постоянно чувствовал, что находится в поле зрения командования, и был уверен, что так оно и должно быть. Потому что так было всегда. А сейчас что-то случилось — и никого. То есть случилась бомбежка, так тем более должны всполошиться и кинуться искать.

Вот и знакомая окраина. Отсюда начинается дорога, еще недавно оживленная, а теперь совершенно пустынная. Джугашвили постоял, оглядываясь: нет, никто не бежал за ним, чтобы вернуть назад, никому до него не было дела. Он вспомнил разговор за чаем, хмурые и почти неприязненные взгляды обоих командиров, которые они даже не старались особо прятать от него, что особенно стало ему ясно только сейчас, и решительно ступил на дорогу, уверенный, что если даже не случится попутка, то быстрым шагом доберется до места самое большее за полтора часа. А уж при случае расскажет отцу обо всем, что видел и что пережил: про весь этот бардак и вопиющую беспечность, недопустимые в боевой обстановке. Поэтому нет ничего удивительного в том, что мы драпаем, а немец наступает. Наверняка и другие полковники и генералы ведут себя точно так же. И тогда кое-кому не поздоровится.

Это решение на некоторое время утешило старшего лейтенанта Джугашвили и придало ему силы: он теперь знал, что делать.

Глава 22

Через пару километров Джугашвили увидел на дороге горящий грузовик, разбросанные вокруг ящики со снарядами калибра сорок пять миллиметров и свесившегося из кабины водителя, не успевшего выскочить, которого уже лизали языки пламени. Подбежав к машине, Яков стащил водителя на землю, потушил тлеющую на нем гимнастерку, затем, подхватив под мышки, оттащил в придорожную канаву, и только здесь понял, что тот мертв и в помощи не нуждается. Сняв фуражку, Джугашвили какое-то время стоял над ним, оглядываясь в надежде, что кто-то появится и возьмет заботу об убитом на себя. Но нигде не было видно ни единой живой души, лишь осины да березы равнодушно трепетали своей листвой, да где-то в стороне галдели вороны, да в кустах попискивали суетливые синицы. И он пошагал дальше, пытаясь собрать вместе разбегающиеся мысли и желания.

Вид разбомбленной машины, мертвого шофера на совершенно пустынной дороге поубавили в нем уверенности, что он поступает правильно, возвращаясь на батарею. В конце концов, какое ему дело до того, что о нем там подумают! Да и кто подумает? — так, обыкновенные людишки, которых не пустили бы даже в подъезд дома, в котором он жил. Тот же Сапегин, например, побывал у Сталина исключительно потому, что учился вместе с его сыном. И подполковника получил значительно раньше, чем положено. Должен ценить, а он, едва представилась возможность, бросил своего подопечного на произвол судьбы. Да и что это за армия такая, что за командиры, которые в академиях учили одно, а на практике поступают так, будто ничему не учились! Или учились совсем не тому, чему надо было учиться. Не зря отец расстрелял всех этих Тухачевских и Якиров. Надо было больше расстреливать, тогда бы те, кто остался, чувствовали, кому обязаны своей жизнью.

Неожиданно возникшее озлобление душило Якова и даже предчувствие мести его не утоляло. Хотелось сделать что-то такое, чтобы все вздрогнули, сделать немедленно, но вокруг было пустынно, и страх перед неизвестностью понемногу стал охватывать душу старшего лейтенанта. Он то и дело останавливался, оглядывался и прислушивался, но лес, стоящий плотной стеной по обе стороны дороги, молчал, и это молчание, эта неподвижность казались зловещими.