Жернова. 1918-1953. Вторжение — страница 86 из 111

Позвонил Браухич и сказал, что согласно приказу фюрера дальнейшее наступление танковых групп в восточном направлении совершенно исключается.

24–26/7/41 Могилев, который сейчас подвергается атакам трех дивизий и сильному артиллерийскому обстрелу, находится на грани коллапса, но тем не менее все еще продолжает огрызаться. Все-таки русские невероятно упрямы!

Выяснилось, что в моем секторе фронта русские завершили развертывание подошедших из глубокого тыла свежих войск и даже пытаются атаковать, пробуя на прочность мои позиции. Удивительное достижение для нашего неоднократно битого оппонента! У русских, должно быть, имеются огромные запасы вооружения и стратегических материалов, поскольку даже сейчас полевые части жалуются на эффективную работу русской артиллерии. Русские, кроме того, становятся все более агрессивными в воздухе, что неудивительно, так как наша авиация пока не в состоянии атаковать их авиабазы, находящиеся под Москвой.

27–31/7/41 Пал Могилев. Захвачено 35000 пленных и 245 артиллерийских орудий.

На юго-восточном крыле 2-й армии появились сильные кавалерийские части русских. Они пользуются у нас печальной славой по причине их склонности нападать из засады и взрывать железнодорожное полотно за нашей линией фронта.

Поздно вечером приехал адъютант фюрера Шмундт и от имени фюрера сообщил мне следующее: наша главная цель — захват Ленинграда с прилегающими к нему районами, потом на повестке дня стоит захват источников стратегического сырья в районе Донецкого бассейна. Москва как таковая большой ценности для фюрера не представляет.

У меня почти не осталось резервов, чтобы противостоять постоянным контратакам свежих русских войск. В отдельных случаях русские бросают в бой плохо подготовленных индустриальных рабочих из Москвы. Наши войска устали, а из-за потерь в офицерском составе далеко не всегда в состоянии демонстрировать необходимую стойкость.

Английское радио передало следующее сообщение: «Сражение за Смоленск завершилось победой русских!»

Сражение за «смоленский котел» приближается к завершению. Захвачено несколько тысяч пленных и большое количество военного имущества.

4/8/41 Утром приехал фюрер; он в самой сердечной манере поздравил нас с «беспрецедентным успехом». Несколько позже, отвечая на вопрос фюрера, я заговорил о положении гражданского населения на оккупированных территориях и высказал озабоченность по поводу того, удастся ли нам найти достаточное число рабочих рук, чтобы убрать нынешний урожай и распахать землю под новый.

Вчера несколько церквей из тех, что большевики превратили в кинозалы или «богопротивные выставки», получили возможность снова проводить службы. На открытие собралось много народу. Некоторые богомольцы пришли издалека. Верующие, среди которых много молодых людей, устремились во внутренние приделы храмов и стали целовать священные предметы, в том числе кресты, висевшие на шеях военных капелланов. Многие не выходили из храмов и молились до самого вечера. Похоже, этими людьми будет нетрудно руководить.

Около Ельни русские перешли в атаку и прорвали наши передовые линии.

5/8/41 Вклинение противника в наши боевые порядки в районе Ельни ликвидировано. Сражение под Смоленском закончилось.

Вечером издал приказ следующего дня: «С уничтожением русских дивизий, попавших в окружение у Смоленска, трехнедельное сражение за Днепр, Двину и Смоленск завершилось блестящей победой германского оружия и германского духа. Взято в плен 309110 солдат и офицеров, захвачено и уничтожено 3205 танков, 3000 артиллерийских орудий и 341 самолет. И эти данные еще далеко не полны. Это великое достижение уже вошло в анналы истории! Солдаты! Я взираю на вас с благодарностью и гордостью, так как только благодаря вам стал возможен этот грандиозный успех. Да здравствует фюрер!»

Глава 4

Окна занавешены плотными шторами, под потолком горит синяя лампочка, и не горит даже, а просто синеет, и тени от нее тоже синие, и потолок, и шкаф, и всё-всё-всё, а между шкафом и кроватью — пугающая чернота.

Я не сплю. Даже не знаю, почему. Может быть, меня разбудили бухающие звуки, так похожие на стрельбу кораблей на Неве во время праздников, может быть, стук будильника из черного репродуктора. Только не такого будильника, как у нас, что стоит на столе, а наверняка большого и толстого, и звук от него тоже большой и толстый, а если покрутить черное колесико, то вырастет еще больше.

На своей постели ворочается мама. Вздыхает. Папы нет дома: он на работе. Сестра спит в своей маленькой кроватке. Сосет во сне большой палец.

Бухающие звуки становятся чаще, что-то стучит и трескается, как грецкий орех, если на него сильно-сильно наступить ногой. Меня разбирает любопытство — и я тихонько выбираюсь из-под одеяла, на цыпочках подхожу к окну, отодвигаю краешек шторы.

Хорошо, что мы живем на втором этаже: отсюда видно лучше, чем с первого. А если залезть на крышу… Но на крышу мне нельзя, потому что я еще маленький, хотя мне уже скоро шесть лет и я умею читать по слогам. А может быть, на крыше совсем и не лучше, потому что там живут крикливые и драчливые вороны, а если пойдет дождь, то можно намокнуть и заболеть. Вот если бы отодвинуть немного в одну сторону вон то дерево, которое сосна, а в другую — другое, тоже сосну, тогда бы видно было во все стороны. Но и без всех сторон все равно видно, как по черному небу ходят, похожие на ноги великанов, толстые голубые столбы. Наверняка они водят хоровод, то устремляясь в одну точку, то расходясь в разные стороны, и я тихонько шепчу хороводную: «Как на Витины именины испекли мы каравай, вот такой вышины, вот такой ширины, вот такой длиннины. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай!» А каравай отвечает: «Я люблю, признаться, всех, а Витюшку больше всех». То есть меня.

Я знаю, что это не великаны ходят по небу, а прожектора — такие большие-пребольшие лампочки, и не хоровод они водят, а ищут самолеты с гитлерами, которые летают высоко в небе и прячутся за тучи. А еще я знаю, что у нас война. Как в прошлом году. Только другая: тогда ноги великанов по небу не ходили, была зима, был Новый год с елкой, с мандаринами и шоколадками, и гремела гроза… Правда, не у нас, в Ленинграде, а у вредных и сердитых финнов. Но все равно, если сильно зажмуриться и хорошо слушать, то можно услыхать, как она там гремит. Я слышал. И не раз. Но та война давнишняя, я уже стал о ней позабывать, а эта — сечасная…

Вдруг внутри одного из столбов вспыхнул маленький крестик, и сразу же еще несколько столбов обрадовались этому крестику и поспешили к нему, чтобы получше рассмотреть, что там такое, и сошлись на нем крест накрест, раскачиваясь и дымясь, теперь похожие на огромные руки неведомых чудовищ. И тогда застучало в той стороне часто-часто, вокруг столбов и крестика стали вспыхивать красноватые точки и распускаться голубые облачка: пук-пук-пук! Я не мог оторваться от этого зрелища, так оно было жутко красиво, но мне жалко было, что вижу его лишь я один, а мама не видит, и я, обернувшись, закричал:

— Мама! Мама! Посмотри, как красиво!

— Не кричи, — говорит мама недовольным голосом, но не слишком сердито. — Сестренку разбудишь.

Скрипнула кровать, прошлепали по полу босые мамины ноги, и она склонилась у меня за спиной, заглядывая в щель. В это время серебряный крестик вспыхнул ярко-преярко и полетел вниз, волоча за собой длинный и пушистый хвост. Как у Змея Горыныча, про которого мне читала мама, — это Илья Муромец отрубил ему огнедышащую голову.

Впрочем, это не Змей Горыныч, а немецкий самолет, в нем сидят немецкие гитлеры… или гитлеровские немцы — я всегда это путаю. Я знаю, что они очень плохие, потому что хотят нас убить: и меня, и Людмилку, и маму, и папу, и всех-всех-всех. И я могу представить себе этих немецких гитлеров, потому что они похожи на Змея Горыныча и Кощея Бессмертного. И Гитлера могу: его часто рисуют в газетах, которые приносит с работы папа. У Гитлера длинный нос, клякса под носом и мокрая челка. Он совсем не страшный — он противный. Гитлера я не боюсь: у меня папа — самый сильный, он этому Гитлеру как даст, как даст по голове, так от него одно мокрое место останется. А еще я могу помочь своему папе: взять палку и тоже хорошенько стукнуть Гитлера по голове. Как я недавно стукнул Степку, мальчишку с соседней улицы. Правда, не по голове, а по спине, однако мне и за это попало от мамы. Но ведь нельзя же было не стукнуть, если он кидался в меня камнями и дразнился: «Витька-титька, синий нос, на тебя напал понос!»

И совсем у меня нос не синий, — я сам смотрел на него в зеркало, — а самый обыкновенный, но если его потереть, то становится красным. Правда, когда я рисую карандашами или красками, то пачкаю руки, иногда и нос, но мама мне его моет. А понос у меня был давно, потому что я съел что-то несъедобное, и у меня болел живот. Давно-предавно — вот когда это было. А про Степку я тоже знаю дразнилку, но мне дразниться не хочется, потому что дразнилка про него неинтересная: «Степка-попка, сделан из хлопка, слеплен из глины, руки из мякины». И в ней нет ничего про понос.

Издалека донесся тяжелый вздох — это упал на землю Змей Горыныч и провалился по самую шею… нет, по самую макушку! — в топкое болото, в котором живут лягушки, комары, ужи и гадюки. Но голубые столбы продолжали качаться, сходиться и расходиться, отыскивая змеенышей: должны же у Змея Горыныча быть змееныши, которые тоже летают…

Радио вдруг захрипело и заговорило голосом сердитого дяденьки:

— Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога! Просьба ко всем спуститься в бомбоубежище!

— Здрасти, — проворчала мама. — Проснулся.

Это она про дядю в тарелке, который проспал немецких гитлеров.

А нам спускаться некуда, потому что наше бомбоубежище еще копают во дворе дома дяденьки-дворники и еще долго-долго будут копать. Я спрашивал, и один дяденька-дворник сказал, что им спешить некуда.

А дяденька в репродукторе еще и еще повторял одни и те же слова. Потом ему надоело и он замолчал: скучно повторять одно и то же по сто раз. Я бы тоже не смог. И мама не смогла бы. Она, когда на меня сердится, всегда говорит: «Мне что, одно и то же повторять тебе по сто раз?» По сто раз и не надо: мне и одного раза хватает. Но я всегда забываю: у меня память дырявая.