Жернова. 1918-1953. Вторжение — страница 97 из 111

торпедных катеров и подлодок. Добралась до Ленинграда и часть транспортных судов с семьями моряков и сухопутных командиров, с ранеными и остатками войск, защищавшими Таллин, но многие транспорты с людьми нашли себе могилу на дне Финского залива.

В трамвае народу битком, однако все молчат, точно едут с кладбища. Только что кончилась пересменка на некоторых заводах. А нынче смены по десяти и более часов. Наломается народ за эти часы — не до разговоров. Впрочем, и раньше ездили больше молчком, а теперь молчание приобрело некий зловещий оттенок, будто люди скованы ожиданием чего-то ужасного и настороженно прислушиваются к самим себе и к тем, кто их окружает. Почти без мыслей. И у Василия в голове тягучая пустота — и от усталости, и от неопределенности. Как говорится: думай не думай, сто рублей не деньги.

Тревога о семье стала не то чтобы привычной, но уже как бы исчерпала отпущенное ей количество слов и мыслей, а окружающее с трудом вмещается в сознание, как дурной сон, который, стоит лишь проснуться, испарится весь, не оставив следа. Думать о том, что случилось и еще может случиться, не хотелось, все существо Василия противилось этому, и он лишь механически отмечал те изменения, что принесла в город и в его собственную жизнь война.

Прижатый в углу вагона к оконной раме, он смотрел на проплывающие мимо дома, скверы, шагающих по тротуарам людей — смотрел сквозь дрему, властно окутывающую его усталое тело, да и то лишь тогда, когда толчки или необычные звуки вырывали его из дремотного состояния. Главное было в том, что он едет домой после нескольких дней отсутствия, а там его должны ждать письма. Или хотя бы одно письмо в несколько строчек. Он согласен и на это. И думать тут не о чем.

Была, наконец, надежда встретить Николая Землякова: может, ему что-нибудь известно об эвакуированных, потому что партийный, а партийным говорят больше правды о действительном положении дел, чем всем остальным. Опять же, Мария уезжала со «светлановцами», а Николай все еще работает там наладчиком, хотя «лампочки Ильича» они на своем заводе уже практически не выпускают: не до лампочек.

Трамвай встал за квартал от Лесного переулка, где находился опустевший дом Василия: отключили ток. И тотчас же завыли заводские и фабричные гудки, громкоговоритель на столбе объявил воздушную тревогу, вспыхнули прожектора и принялись шарить по еще серому небу своими голубыми щупальцами, застучали зенитки, высоко замелькали красные огоньки разрывов, и темнота как-то вдруг опустилась на город, из нее выплывали и погружались в нее серебристые туши аэростатов заграждения.

Где-то на Васильевском острове начали рваться снаряды немецких орудий, стреляющих со стороны Стрельны. В ответ заговорили орудия кораблей, потом заухали тяжелые бомбы, сбрасываемые с самолетов, летящих на большой высоте. Народ высыпал из вагонов и через несколько минут на улице не осталось почти ни души.

Василий свернул в знакомый переулок. Вот школа, вот и дом, где худо-бедно, а у него была семья, ради которой он работал, жил и которую так мало ценил, пока она находилась рядом. Конечно, война когда-нибудь да кончится, семья вернется, все пойдет… ну, не по-старому, потому что он уже будет совсем другим, и всё будет другое, но все равно это будет привычная жизнь с привычными заботами и думами. В этом, собственно, и заключается смысл жизни. Все смолоду ищут этот смысл вне себя, а он в нас самих и ни в чем больше.

Почтовый ящик оказался пуст. Квартира Земляковых тоже. Во всем доме лишь одна тетка Нюра, дядиванина жена, да и та больная. Как оказалось, она вчера лишь вернулась с рытья окопов из района Пулково, похудевшая, осунувшаяся, все на ней весело, как на вешалке.

— Как там? — спросил Василий, вспомнив Инну Лопареву.

— Ах, Васенька, ужас, что там творится! — воскликнула тетя Нюра, прижимая ко лбу мокрую тряпку и шмыгая носом. — Почти все Пулково в развалинах, целые улицы выгорели дотла, немец стреляет, наши палят, аэропланы бомбят… Еле-еле мы оттуда ноги унесли, уж не чаяли в живых остаться. Главное, никаких наших войсков нету, одни бабы, школьники да старики со старухами. И тут на тебе — немцы! Да все на танках, на автомобилях, на мотоциклах. Чудо одно нас и спасло, что какая-то часть красноармейская начала в них палить из пушек, из которых по самолетам палят. Да и то не всех спасло. Сколько там народу полегло, батюшки-святы, и не сосчитать! И что у нас за военные такие? Чему их только в академиях учили? Это ж надо — не увидеть, как немец на танках по дороге к тебе подъезжает! Пока в задницу пушкой не упрется, никто и не шелохнется. Вот дожили, так дожили, прости господи…

— А где народ-то? — спросил Василий, оглядывая комнату бездетных соседей, набитую всякими пуфиками, слониками, вазочками, кружевными скатерочками и занавесочками.

— Да где ж ему быть-то, народу-то? Кто где. Мой-то на заводе, прибегал сегодня утром. Черен, как горелый пенек. Сказывал, что тушили пожар в сборочном цехе. А так ничего. Ну и другие кто где. Сара приходила кошек своих кормить. Такая ласковая, такая добрая стала, что и не узнать. Мне полбатона дала и пачку печенья. Говорит, что хлеба в городе мало, надо запасаться, пока есть возможность. А как тут запасешься, когда я совсем обезножила с этими окопами! А мой-то говорит, что и без запасов проживем как-нибудь. Как же, проживем! В восемнадцатом если бы в деревню не подались, точно бы с голоду поопухли. А нынче пострашнее восемнадцатого будет. Немец-то Смоленск взял, к Москве идет. А у нас, слышь-ка, Шлиссельбург немцу отдали. Это ж только подумать! — всплеснула тетка Нюра когда-то пухлыми, а нынче морщинистыми руками. — Все у нас как-нибудь, авось да небось, все не по-людски.

— Пойду, — сказал Василий вставая. — Надо бельишка с собой взять. А то все в одном и том же ходишь, как каторжник какой. Поправляйтесь, тетя Нюра.

— Дай тебе бог, Васенька. И твоим тоже. И всем нам, грешным.

Во дворе школы забухали зенитки. Дрогнула земля от какого-то далекого, но страшного взрыва, и дрожь эта несколько раз прошла сквозь дом, заставив его заскрипеть всеми своими деревянными суставами. Грохот разрывов нарастал, надвигаясь на тихий переулок городской окраины, и остановился, как обычно, где-то совсем близко, то затихая, то разрастаясь вновь.

Василий не стал спускаться в бомбоубежище, остался в своей комнате: привык уже и к стрельбе, и к бомбежкам. Он разогрел на примусе макароны с тушенкой, поел, но без всякого аппетита, остатки накрыл тарелкой, допил пиво.

Потом, через три месяца, на пороге очередного голодного обморока, его будет чаще всего посещать почему-то видение именно этого ужина, и как он буквально давился опостылевшими макаронами. Уже лежа в постели, вспомнил, что в буфете стоит баночка с солеными рыжиками, набранными в Сосновке в тот памятный, может быть, последний в его жизни пикник, и уснул, несмотря на бомбежку.

А утром обнаружил в почтовом ящике два письма от Марии, торопливо разорвал конверты, надписанные ее корявым, неуверенным почерком. Глянул на числа: первое письмо было датировано двадцать восьмым августа, второе — двадцать девятым.

«Милый мой дорогой муж Васенька

Пишет тебя твоя верная и любящая жена Мария сообщаю что мы пока живы и здоровы хотя нас бомбили за Мгой потому что мы стояли и никуда не ехали и два вагона совсем разбомбили которые в хвосте и паровоз тоже разбомбили и людей много погибло и поранило все побежали а мы с Леной Земляковой остались в вагоне детей сунули под нижние полки сверху накидали мешков в наш вагон бомба не попала а попали пули через крышу и там теперь дырки и когда дождь то капает а Устя Бородкина из второго сборочного побежала и на них в лесу упала бомба Устю убило совсем а ее сына Валерку поранило а дочку Климу не ранило и мы их забрали к себе потому что убитых собрали в отдельном вагоне и туда никого не пускали

Пишу тебе милый мой Васенька и плачу поезд наш стоит в Тихвине потому что все пути забиты и дальше ехать никак нельзя здесь тоже бомбили но только один раз а мы стояли в лесу и нас не бомбили дети слава богу здоровы Витюшка все лезет на все посмотреть только за ним и следи как бы не сбежал Люда ничего не понимает и только таращится на всех а у меня сердце болит за них и за тебя как ты там один одинешенек и чем питаешься.

Остаюсь твоя верная жена Мария и с нашими детьми все тебе наши кланяются и передают приветы.

Вот Витюшка тебе тут припишет

Дарагой папачка я слушаю сь маму и не обижаю систренку нас рас бамбили но я совсем не ис пугался приесжай к нам скорее я по тебе соскучил ся твой сын унаик фугн я скоро вырасту и буду убивать всех гитлеров».

Письмо было написано химическим карандашом, строчки наползали одна на другую, на все письмо ни единой запятой, лишь пара точек, зато ошибок — пруд пруди. Да и то сказать: Мария закончила лишь два класса сельской школы, да и в те, как рассказывала, ходила через день. А у Витюшки материн почерк: он старательно срисовывает ее буквы, иногда пишет печатными, и ошибки тоже от матери.

Василий представил, как сын слюнит карандаш, от этого язык у него и губы фиолетовые, а Мария заглядывает ему через плечо и подсказывает, какие писать буквы, — и, запрокинув голову, сморгнул нечаянную слезу.

Второе письмо было из Вологды, всего в несколько строк, и в нем сообщалось, что поезд вот-вот отправят на Ярославль, а оттуда будто бы на Киров, что дети здоровы и все остальные тоже.

Василий сложил письма и убрал в нагрудный карман пиджака.

Глава 14

Через неделю Василий снова ехал домой. На этот раз утром. И не по собственному желанию, а потому, что на заводе отключили электроэнергию, и часть рабочих и служащих распустили по домам, выдав им сухой паек на три дня. И вообще рабочих на заводе оставалось все меньше и меньше: закрывались цеха, отделы. Заканчивался уголь, литейка работала всего лишь на треть своей мощности. Многие ушли в ополчение. Василий тоже записался, но его не взяли — из-за туберкулеза легких. Город бомбили теперь и днем, и ночью. Прошел слух, что сгорели Бадаевские продовольственные склады и в городе почти не осталось муки. Не зря после первых особенно сильных бомбежек уменьшили норму выдачи хлеба и других продуктов. Но Василий пока на себе этого не ощущает: он всегда ел помалу, в еде был непривередлив.