Жернова. 1918-1953. Вторжение — страница 98 из 111

Сегодня не бомбят: пасмурно. Зато со стороны устья Невы слышатся тяжелые удары немецких снарядов, словно бухает большой паровой молот. Во многих местах пульсирует пламя пожаров, низкие облака багровеют, подсвеченные огнем, так что кажется, будто в центре горит все, что только может гореть. Трамваи в ту сторону не ходят. До Светлановского проспекта пришлось добираться с тремя пересадками, а потом и вовсе пешком.

Светало. Моросил дождь. Народу на улицах становилось все меньше. Василий шагал, ссутулившись и опустив голову, подняв воротник плаща. Впереди шел человек с непокрытой головой, его широкие плечи раскачивались так, будто человек был пьян или только что сошел с корабля. Что-то знакомое почудилось Василию в этой фигуре, но он в последние дни все больше терял интерес к окружающему его миру, потому что мир этот оттеснял его куда-то на задворки, не позволяя вмешиваться в свою жизнь, и в голове Василия ничто не сдвинулось с места, чтобы полюбопытствовать, кто идет впереди.

Хотя Василия не уволили с завода, а дали отпуск на три дня, и начальник цеха сказал, чтобы он не пропадал, потому что коллектив его ценит, и он, Мануйлов, может понадобиться в любой день, как только работа наладится вновь, однако Василий чувствовал, что эти три дня могут растянуться надолго, и тогда встанет вопрос: что делать и куда податься? Вряд ли на других заводах положение лучше, следовательно, руки его, Василия, и его голова никому не нужны. А нет работы — нет и жизни.

Человек впереди остановился и стал раскуривать папиросу, повернувшись спиной к ветру, и Василий узнал его: Димка Ерофеев! Вот уж кого он не ожидал встретить в такое время и так далеко от дома, где жил Димка последние годы после женитьбы на своей медичке. И Димка, прикурив и оглянувшись на звук шагов, узнал Василия, бросил спичку и, глубоко затянувшись дымом, повернулся к нему лицом. При этом на лице его не отразилось ни радости по поводу встречи, ни удивления — ровным счетом ничего. Каменным оставалось лицо Димки Ерофеева, как лицо сфинкса на Адмиралтейской набережной.

— Привет! — воскликнул Василий, подойдя к Димке вплотную. — Какими судьбами в наши края?

У Димки скривилась в ответ правая сторона лица, дернулся мускул под глазом, он коротко мотнул головой и протянул Василию руку. Пожатие его было вялым — совсем не таким, как прежде. Да и лицо… оно не только закаменело, а будто обгорело, но не снаружи, а изнутри — какое-то иссиня-желтое, похожее на старый синяк от сильного удара, — и Василий, разглядев так изменившееся лицо Димки, больше не произнес ни слова, помня и неразговорчивость Димки, и его манеру пропускать вопросы мимо ушей, а говорить лишь о том, о чем он сам считал необходимым.

Так они дошли до Лесного переулка, и на углу Василий спросил:

— Зайдешь ко мне?

Димка кивнул непокрытой головой, по спутанным волосам которой скользили вниз дождевые капли, и наконец-то открыл рот:

— Я к тебе шел… — вновь затянулся дымом, бросил окурок под ноги, но зачем шел, объяснять не стал.

Они поднялись на второй этаж, Василий открыл дверь в свою комнату, снял плащ и повесил на крючок. Увидев, что Димка не раздевается, а стоит истуканом посреди комнаты, будто не узнавая ее, потянул с него плащ. Димка встрепенулся, сам разделся, предварительно вынув из карманов две бутылки водки, какие-то банки и две краюхи хлеба, завернутые в кальку.

Василий ничего на это не сказал, молча стал готовить необычный завтрак. Он уже догадался, что с Димкой что-то случилось — что-то ужасное, что случалось теперь со многими ленинградцами, и боялся неуместными вопросами причинить своему приятелю лишнюю боль.

На столе вскоре дымилась картошка в мундирах, стояла тарелка с солеными грибами, на другой тарелке плавали в томатном соусе серые кусочки консервированной беломорской селедки.

Димка сам разлил водку по стаканам — и тоже необычно: по полному, будто ему хотелось сразу оглушить себя и забыть все, что было до этой минуты. И пил он водку медленными, мучительными глотками, запрокинув голову и закрыв глаза.

— Закуси! — предложил Василий, отпив из своего стакана не больше четверти, точно перед ним сидел человек, ни разу водку не пивший и не знающий ее действия.

Димка взял хлеб, откусил, стал медленно жевать, продолжая смотреть куда-то мимо Василия — в пустоту. Потом заговорил, тяжело ворочая слова непослушным языком:

— Я завтра ухожу на фронт. — Долго молчал, точно вспоминая что-то важное, повторил: — Да, ухожу на фронт. У меня никого… никого не осталось. Только брат Коля… может быть. Он в трудлагере… на Волге. — Уточнил: — Под Куйбышевым. Приедет, а никого нет… Ни-ко-го.

— А-ааа… — начал было Василий, но Димка опередил его:

— Ни-ко-го! Бомба… попала в дом — всех сразу: и отца, и мать, и детей… Сережку и Светланку… и… и Леночку… ей едва исполнилось пять месяцев…

Димка судорожно не то вздохнул, не то всхлипнул. Торопливо схватил вторую бутылку, но она выскользнула из рук — Василий едва успел подхватить ее, открыл пробку, налил полстакана Димке. Тот выпил залпом, прохрипел:

— И жену… в тот же день… в госпитале… на Суворовском… сгорела вместе с ранеными… — И вдруг заторопился: — Я знаю: меня убьют. А у меня никого нет. Один только брат. Тут вот я собрал все, что осталось: документы, фотографии… Пусть будут у тебя… Найдешь его потом — отдашь и расскажешь… — И замолчал, уронив голову на грудь. Потом стал медленно раскачиваться из стороны в сторону и мычать — то ли песню, то ли еще что. На лицо его, омертвелое трупной неподвижностью, страшно было смотреть.

Василий с трудом оторвал Димку от стула, уложил на кровать, разул, укрыл легким одеялом, долго сидел за столом, пил мелкими глотками водку и не хмелел. Он вспоминал, как встретил Димку у себя на заводе после освобождения из лагеря, его рассказ об аресте, допросах, суде, о том, как он, Димка Ерофеев, был втянут против своей воли в побег и что из этого побега вышло, как он тащил на себе раненого охранника, который убил всех беглецов, и только ранение, полученное этим охранником от одного из них, спасло Димку от неминуемой смерти и помогло ему досрочно освободиться.

«Вот уж не повезло человеку, так не повезло», — думал Василий, впервые, может быть, не включая себя в число невезучих. А ведь совсем недавно даже завидовал Димке: и институт закончил, и женился по любви на девушке столь обаятельной и умной, столь жизнерадостной, что Василий полжизни бы отдал, чтобы Димкина судьба стала его судьбою. А что в результате?

Впрочем, еще неизвестно, чем кончится эта война и для него самого, Василия Мануйлова. Бог знает, сколько она продлится и удастся ли ему выбраться из Ленинграда, который немцы закупорили, как… как банку с беломорскими селедками, но не в томатном соусе, а в собственном соку. А соку-то у этой тощей селедки — кот наплакал.

На другой день вечером Василий провожал Димку на фронт. Оказывается, Ерофеев успел закончить ускоренные курсы командиров противотанковой артиллерии, но формы командирской так и не получил: не было формы — вся будто бы сгорела на складах от немецких бомбежек. Сказали — на месте выдадут. Если найдется. Так и ехал Димка на фронт в своем плаще, в своих стоптанных сапогах и в стареньком костюме, из которого далеко торчали его длинные руки.

Ехали они на трамвае, у которого не было ни стекол, ни дверей и который ходил до войны до Урицка, бывшего дачным поселком Лигово, а нынче почти до самой передовой, потому что Урицк был у немцев. Говорили в пути мало: за день все было переговорено, да и то — Василием, который старался как-то отвлечь своего приятеля от тяжелых мыслей.

Просился он у Димки взять и его с собой, да Димка не согласился:

— Кем я тебя возьму? — спросил он, критически оглядывая Василия. — У меня направление в артиллерийскую часть, а ты и пушки-то лишь на параде видел.

— Ты же знаешь: я быстро схватываю, — пытался убедить Димку Василий. — Нормальным порядком меня на фронт не берут: чахотка. Так мне чем здесь подыхать, лучше на фронте: может, пару фрицев с собой на тот свет прихвачу…

— Там не схватывать надо, а стрелять, — возразил Ерофеев. И признался: — Я и сам стрелял лишь три раза. На полигоне. А так все больше теория. Как оно получится в бою, не знаю. — И отрезал: — Не до тебя будет.

И Василий отстал.

Было, к тому же, в рассуждениях Димки что-то такое, что отличало его от Димки прежнего, которого хорошо когда-то знал Василий. И в тоне, каким он произносил вроде бы обычные слова, тоже звучало это новое, властное, не терпящее возражений. Видать, на должности сперва мастера, затем начальника цеха Димка набрался этой начальственной интонации в голосе, которая сразу же бросается в глаза, едва человек откроет рот: так должность и власть над людьми меняет человека, поднимает его над себе подобными и отдаляет от них. И, может быть, впервые Василий не столько подумал, сколько почувствовал, что он на такие перемены в себе не способен, а, следовательно, и хорошо, что у него повернулось в жизни так, как оно повернулось.

Трамвай остановился перед шлагбаумом. В вагоны вошли милиционеры, стали проверять документы.

— Ну, давай прощаться, — сказал Димка.

Они обнялись, ткнулись друг другу губами в заросшие щетиной щеки, и Василий соскочил на землю, а трамвай пошел дальше, и долго было видно, как в темноте вспыхивает электрическая искра от соприкосновения дуги с проводом.

Стреляли совсем близко, — казалось, вон за теми полуразрушенными домами. Иногда стрельба нарастала, накаляясь трескотней винтовочных выстрелов, пулеметных очередей, которые время от времени покрывались отрывистым кашлем пушек. Тогда за лесом пульсировали тусклые огоньки и откуда-то справа, невидные, начинали ахать пушки покрупнее, выплевывая в небо острые струи огня.

Трамвай вернулся минут через сорок. Оба вагона были до отказа заполнены ранеными. Василий едва втиснулся на заднюю площадку второго вагона, где стояло человек пять командиров, едущих по своим делам в тыл. Слышались стоны, кто-то в темноте звал маму мальчишеским голосом, кто-то бубнил, рассказывая: