Пенсне Гиммлера блеснуло настороженным блеском на его одутловатом лице, но Власов шел ва-банк, решив раз и навсегда поставить все точки над «и», чтобы между ним и Гиммлером не оставалось никаких недомолвок.
— Вы, господин генерал, судя по всему, имеете в виду мою книгу «Дер унтерменш», — заговорил Гиммлер сочувствующим голосом, беря Власова под руку и начав таким образом неспешное движение вдоль стен зала, иногда останавливаясь напротив той или иной картины или скульптуры, словно набираясь от них сил для явно неприятного разговора с этим долговязым унтерменшем. — Должен вам пояснить, что унтерменши имеются не только в России, но и в самой Германии. Как и в любой другой стране. Разница между Германией и вашей родиной в этом вопросе заключается в том, что мы своих унтерменшей держим под замком, а в России недочеловеки обладают властью. Однако я уверен, господин генерал, что ваша помощь позволит достичь подобного же разворота ситуации и в России. Но меня в данной ситуации, господин генерал, интересует один вопрос: имеете ли вы достаточно веские основания полагать, что русский… а лучше сказать — советский народ… доверяет лично вам настолько, чтобы на этом строить свою политику на длительную перспективу?
Власов ожидал, что такой вопрос будет ему задан. Но даже самому себе он не знал, как на него ответить. Однако от этого ответа зависит многое. Если не все.
— Я не могу гарантировать, господин министр, что в данных условиях за мной последует даже половина так называемого советского народа, — заговорил Власов, распаляясь и убыстряя свою речь, боясь, что его прервут и не дадут договорить до конца. Однако Гиммлер слушал его внимательно и терпеливо, иногда кивая головой, то ли соглашаясь, то ли подбадривая. — Но в сорок первом и даже в сорок втором я мог рассчитывать на поддержку большей его части, — продолжал Власов. — Однако должен с прискорбием заявить, что вы, немцы, упустили свой шанс, поведя с русскими войну на истребление. И Сталин воспользовался этим, объявив войну против вас отечественной войной, призвав к патриотизму и объединив, таким образом, большую часть русского народа единой целью. Но что сделано, господин министр, то сделано. Исходя из этих реалий, я заявляю со всей ответственностью, что могу завершить войну против Сталина при условии, что мне позволят возглавить русскую освободительную армию, которую я поведу в наступление на Москву. Более того, господин министр! — воскликнул Власов. — Я могу закончить войну по телефону, договорившись с моими друзьями, воюющими по ту сторону фронта, которые так же ненавидят Сталина, как и ваш покорный слуга. Освобождение Советского Союза от сталинизма явится спасением и для Германии, господин министр. Для этого необходимо стянуть в одно место на Восточном фронте все русские добровольческие подразделения, подчинить их русскому командованию и ударить в сторону Белоруссии, рассечь Красную армию на две части, выйти на ее тылы и бросить механизированные подразделения на Москву. Уверяю вас, господин министр, что больших сражений с большими жертвами не будет. Как только по ту сторону фронта поймут, что мы идем в качестве освободителей, на нашу сторону станут переходить дивизии, корпуса и даже армии. Именно таким я вижу исход нынешней войны. Повторяю, что такой исход станет благоприятным исходом и для Германии, — заключил свою длинную и весьма путанную речь Власов.
— Что ж, в этих ваших заявлениях есть что-то весьма необычное, господин генерал, — после недолгого молчания заговорил Гиммлер. — В перспективе это вполне возможно. Для начала же я предлагаю — и с этим согласен наш фюрер — сформировать первые две дивизии из русских добровольцев. Для этого привлечь тех, кто находится в наших лагерях для военнопленных. Что касается восточных рабочих, занятых в промышленности, то с этим придется повременить: мы не можем остановить работу наших заводов по производству вооружений. В то же время я хочу вас уведомить, что фюрер присваивает вам, господин генерал, звание генерал-полковника. От того, как быстро вы сформируете эти две дивизии, зависит все остальное. Вам надо показать себя в деле. Слова и планы — это лишь слова и планы. Только дело есть мерило наших слов и желаний. А теперь я приглашаю вас, господин генерал-полковник, отобедать со мною, а затем обсудить кое-какие детали.
Власов, вдохновленный своими речами и благосклонностью Гиммлера, после его слов несколько потух, догадываясь, что судьба его решена заранее, и не здесь, а в штабе Гитлера, посему спорить с Гиммлером совершенно бесполезно.
За столом он провозгласил здравицу в честь фюрера германского народа, выразил надежду, что как у германского народа, так и у русского еще есть время решительно изменить ситуацию в свою пользу.
Гиммлер одобрительно кивал головой и, в свою очередь, высказался в том духе, что время еще есть, что Германия вот-вот начнет использовать новое оружие небывалой силы, и что генерал-полковник Власов поведет свои войска совместно с германской армией к решительной и окончательной победе над зарвавшимися врагами.
За это и выпили. Но пили маленькими рюмками немецкий шнапс, а Власову хотелось стаканами, чтобы заглушить тоску, навалившуюся на него от почти четырехчасовых разговоров, закончившихся почти ничем.
Уже сидя в самолете, он дал-таки себе волю. Вместе с полковником Сахаровым пили из горлышка, почти не закусывая, под равнодушные взгляды германских офицеров.
Глава 10
Перед лейтенантом Красниковым, выстроившись в четыре шеренги, стояло сто двадцать человек. Это и была его вторая рота — три взвода по сорок бойцов. Красников шел вдоль строя и вглядывался в лица людей, с которыми ему скоро предстоит идти в бой. Он был, пожалуй, самым молодым среди этих солдат (не считая еще более молодых, совсем юных младших лейтенантов, командиров взводов) и немного знал уже, что они из себя представляют: в основном — бывшие офицеры, изредка — сержанты и рядовые, все — бывшие пленные и окруженцы. Некоторые воевали до плена, кое-кто, бежав из лагеря для военнопленных, сражался в партизанских отрядах, иные успели повоевать в Красной армии сразу же после освобождения, но подавляющее большинство знало только одно: колючую проволоку немецких — концентрационных — и наших — фильтрационных — лагерей. Многие из них попали в плен в той страшной неразберихе сорок первого и даже еще сорок второго годов, когда неизвестно, где фронт, а где тыл, и существуют ли они на самом деле. Среди них множество тыловиков — всяких интендантов, работников штабов, служб, мастерских, обозников, связистов. Они первыми оказывались под гусеницами прорывавшихся в наши тылы немецких танковых клиньев, неподготовленные, часто просто неспособные к сопротивлению.
Красников вполне отчетливо представлял их тогдашнее положение, потому что сам побывал в окружении и видел раздавленные немецкими танками наши тылы; затем участвовал в наступлении уже наших войск и видел немецкие тылы, застигнутые врасплох уже нашими глубокими прорывами их обороны. И хотя, что там ни говори, а в немецкой армии порядка больше, но тылы есть тылы, что у нас, что у них, и противостоять мощному потоку войск противника они не в состоянии. Все спасение тыловика в бегстве, но и убежать просто так он не может: на нем висит какая-то служба, имущество, склады, бумаги, печати, секреты, которые он обязан либо эвакуировать, либо уничтожить, а в результате ничего не успевает сделать, потому что не было приказа, транспорта или еще чего-то, и вместе со своим хозяйством попадает в лапы противника.
Не побывав в их шкуре, можно болтать о долге и присяге, но на практике все это оборачивается элементарным желанием выжить.
Лейтенант Красников шел вдоль строя и испытывал странное, ранее незнакомое ему чувство неловкости и даже вины перед этими людьми, словно это он сам месяцы и месяцы держал их вдали от фронта, подвергая унизительным проверкам и допросам, будто это он сам не вернул им звания и должности. Если бы он не познал на собственной шкуре, что такое окружение, — а ему казалось, что он познал это полной мерой, хотя и не такой, как стоящие перед ним люди, — то он наверняка и смотрел бы на них по-другому, то есть так, как смотрят, например, иные из командиров взводов, недавно закончивших училище и еще не нюхавших пороха.
Нет, лейтенант Красников не подвергал сомнению необходимость тщательной проверки бывших пленных и окруженцев, но это должно делаться — по его мнению, которое он, впрочем, никому не высказывал, — как-то не так, и не мог поэтому не сочувствовать людям, сознающим свою невиновность. В конце концов, он и сам мог оказаться в их шкуре, то есть на годы застрять за линией фронта, затем оказаться под следствием, ему просто повезло: не застрял и не оказался, хотя допрашивали и распрашивали не единожды. Ему повезло, а им нет — вот и весь сказ.
Лейтенант Красников шел вдоль строя и вглядывался в лица стоящих перед ним людей. И люди смотрели на него — одни с надеждой, другие с угрюмым недоверием, третьи с детской умильностью, будто узнали в нем сына или брата, о котором целую вечность не имели никаких известий. Но держалось в их взглядах и нечто общее — привычная покорность, затравленность; редко кто выдерживал взгляд командира роты, а встретившись с ним глазами, человек съеживался, стараясь ничем не привлекать к себе внимания.
В молодом лейтенанте они все еще продолжали видеть воплощение зла, которое сопутствовало им слишком долго и выступало в роли молодых же лейтенантов и капитанов, таких же решительных и самоуверенных, как и их ротный. Для них он оставался человеком, осуществляющим надзор; он волен поступить с каждым из них так, как ему заблагорассудится, потому что прощение за прошлое еще не наступило, и не известно, наступит ли вообще, а у этого лейтенанта огромные права по отношению к ним, и неизвестно, как он будет ими пользоваться.
Они не роптали, они принимали свою судьбу как должное, успев привыкнуть или приучить себя к мысли, что все сущее, — как плохое, так и хорошее, — имеет право на существование. Все эти люди были грамотными людьми, многие из них читали Гегеля и Фейербаха, Маркса и Ленина и полагали, что жизнь во всем ее многообразии подпадает под законы, открытые этими гениями мысли и духа. Если что и вступает в противоречие с этими законами, то — по известному правилу — лишь подтверждает их незыблемость. С точки зрения этих законов их нынешнее положение и весь путь, пройденный ими, вполне оправданы и объяснимы: в большой политике, как и в истории вообще, когда речь идет о судьбах миллионов и миллионов, о судьбах народов и государств, судьба отдельного человека ничего не значит. Она может попросту не учитываться, хотя для отдельно взятого человека такое к себе отношение наверняка может казаться несправедливым. Эти люди, силой обстоятельств поставленные в строй рядовыми красноармейцами и подчиненные молоденькому лейтенанту, знали о жизни больше, чем он, их командир, и понимали, что их знания и опыт ничто по сравнению с той властью над ними, которой он обладает.