Жернова. 1918–1953. Выстоять и победить — страница 114 из 123

За неделю Кривоносов сделал столько, сколько не сделал за предыдущий месяц, поэтому прибывшая в батальон комиссия не нашла серьезных упущений в его службе. Разве что незначительную мелочь. Так без этого никак нельзя: иначе и саму комиссию разгонять надо и отдавать под трибунал.

«Милый мой Павел».

Временами не хотелось никого видеть, уговаривать, писать отчеты. А скоро, говорят, на передовую, обучение идет к концу, каждый день марш-броски с полной выкладкой, атаки, рытье окопов, борьба с танками и прочее. Сейчас бы в Чкалов, к Дарьюшке, хотя бы на одну ночку — и к черту этот батальон, а войну — так тем более. Мало, что ли, он повоевал за свою короткую жизнь!

Глава 16

Небо хмурилось уже третий день, но, господь милостив, удержал дождик в своих закромах, не дал пролиться на землю, зато прикрыл ее облаками от северных ветров, от неизбежных о сю пору заморозков, чем и способствовал окончательной уборке картофеля, капусты, моркови и свеклы.

Председатель колхоза «Путь Ильича» Михаил Васильевич Ершов в бога вроде бы уже не верил, поскольку и бога отменили, и церкви закрыли, и ничего ужасного не случилось: ни тебе конца света, предрекаемого когда-то кликушами, ни даже маломальского потопа или других каких видимых напастей. Более того, большевики всех, кто был против них, побили, загнали в тартарары, худо-бедно, а страну подняли, и хотя война все-таки пришла на землю, с которой изгнали бога и его прислужников, так войны бывали всегда, и каждый при этом просил у бога себе победы и низвержения врагов своих. А большевики не просили, однако немцев погнали, и, даст бог… — ну, если не бог, то кто-нибудь еще, — скоро побьют окончательно. Вместе с тем, бога Михаил Васильевич поминал всегда, что бы ни случилось, больше по привычке, чем по вере, которая держалась в нем с до революции, да, видать, не очень-то крепко. Да и откуда быть ей крепкой, если церковь изначально была помещицей монастырских крестьян и прочих, к ней приписанных по воле царской власти, обдирала их как липку, похуже иных Салтычих. Да и про кого больше всего рассказывается в сказках, как о самых зловредных, жадных и похотливых? О попах же в первую очередь. А почему? А потому что с амвона возглашают одно, а в жизни творят противное своим возглашениям. Блюли бы они чистоту веры своей, может, и революции не понадобились.

Михаил Васильевич медленно брел вдоль опушки леса, шурша опавшей листвой, искоса поглядывая на побуревшее поле, на кучи ботвы, еще не убранной и не свезенной в силосные ямы, на дальние леса, задернутые слабой дымкой, на вышагивающих по полю грачей и ворон. Правда, картофельная ботва корм не шибко-то и хорош, а ученые поговаривают, что даже опасен для коров по причине содержания в нем каких-то особо вредных веществ, но в бескормицу, если она, не дай бог, случится, и такой корм, смешанный с другими кормами, сгодится, потому как почти все заготовленное летом сено пришлось отдать Красной армии, себе осталось — до марта не хватит, хотя коров и прочей живности против прежнего в колхозе сохранилось менее чем втрое. Тут и спешная эвакуация сказалась осенью сорок первого, и возвращение назад, когда стало ясно, что немца дальше не пустят, — и не пустили: не дошел немец до Мышлятино километров пятьдесят, а все равно, — многого лишился колхоз за два с лишком месяца беготни в сторону Колязина и обратно. Не все, конечно, уходили в отступление, не всё потащили с собой, но и назад вернулись не все, и не всё притащили из того, что брали. Особенно скотину. Война, чтоб ее…

Поодаль двигались по полю реденькой цепочкой ребятишки, подбирали оставшиеся картофелины в корзинки, сносили в одно место, пересыпали в мешки. Много они не соберут, но предыдущие голодные годы, когда из колхозных амбаров государство выгребало почти все, что там лежало, чтобы накормить армию и заводских рабочих, заставляли Михаила Васильевича ценить каждую пригоршню зерна, каждый мешок картофеля. Эту небольшую добавку он рассчитывал держать особо, в качестве неприкосновенного запаса — на всякий случай, потому как о своих колхозниках позаботиться некому, кроме как председателю. Так что пусть ребятишки собирают: с каждого мешка им премия в виде ведра картошки. А еще морковь, свекла, репа, брюква… Они глазастые, ничего не пропустят.

Дойдя до края поля, Михаил Васильевич свернул к кладбищу, нашел могилу старшего сына Михаила, присел на покосившуюся лавочку. Да и все здесь покосилось, все обветшало, некому и недосуг ухаживать за мертвыми, когда на живых рук и времени не хватает. Было у Михаила Васильевича пятеро сыновей и четыре дочери, осталось только три дочери… и ни одного сына, но лишь старший, Михаил, помер своей смертью и лежит на деревенском погосте, остальных забрала война и раскидала их косточки невесть где. Разве думал Михаил Васильевич когда-нибудь, что такое случится именно с ним, чтобы всех сыновей сразу — хоть бы одного сына оставила в живых, проклятая! Хоть бы одного! Даже и покалеченного. Но не он один такой: в деревне почти все семьи лишились своих мужиков, разве что двое-трое еще пишут с фронта письма, но никто не поручится, что сегодня или завтра не оборвется эта тонкая ниточка, соединяющая их с отчим домом. А сколько братьев его, Михаила Васильевича, родных и сводных, разделили участь его сынов. Начнешь считать — пальцев не хватает. Отец за эти годы так постарел, так его пригнуло к земле, что иногда кажется, видя издалека, как он шагает по дороге, опираясь на палку, что не иначе потерял что-то и теперь ищет, обшаривая глазами каждую кочку, каждую бочажинку. А то вдруг остановится и подолгу стоит на одном месте: то ли забыл, куда идет, то ли сил нету идти дальше. Да и то сказать — уж далеко за семьдесят.

О себе Михаил Васильевич думает меньше всего. Хотя… увидели бы его сыны, не узнали бы своего отца. Вон Аня вернулась из эвакуации, глянула на своего тятьку и разрыдалась: не признала с первого взгляда. А мать? Голова вся белая, руки дрожат, и тоже, случается, остановится, будто налетит на стену, и в слезы. Уж Михаил Васильевич снял со стены все фотографии своих сынов и дочерей, чтобы лишний раз не бередили душу, и без того изнывшуюся после получения похоронок — одна за другой, одна за другой с небольшими перерывами. Двое погибли где-то под городом Почепом, — а поначалу-то и вообще считались пропавшими без вести, только недавно пришла весточка, что погибли и где похоронены; еще один под Киевом, последний — в донских степях возле станицы Селивановской, которую не на всякой карте и найдешь. И все это как обухом по голове, один удар страшнее другого. А потом и дочь Фрося, ушедшая в армию по медицинской части, умерла в госпитале после тяжелого ранения. Легко ли такое вынести… И только каждодневные заботы, заботы и заботы помогали подниматься по утрам и весь день стоять на ногах — стоять и не падать. Опять же, были бы они одни такие, то, может быть, и не выдержали: умом тронулись бы или еще что. А то ведь вся деревня, а выше глянуть — вся страна.

Михаил Васильевич тяжело поднимается и бредет к деревне, к правлению. Поговаривают, что будут объединять колхозы, чтобы как-то охватить истощенными войной силами неизменную землю, требующую человеческого глаза и заботы. Да только неизвестно, что из объединения получится. Хотя, конечно, председателей колхозов станет меньше, людишек при колхозных правлениях тоже, но у нас ведь как делается: свалят всех в кучу, а там разбирайся. А разбираться надо заране, а не опосля. Да станут ли, спросят ли? Вряд ли.

Возле правления колхоза стояли знакомые райкомовские дрожки, и Михаил Васильевич замедлил шаг: из райкома приезжают не просто так, а чтобы накачать и пропесочить — другого они не знают. Он оглядел свою деревеньку, видную всю от одного края до другого, стараясь посмотреть на нее как бы сторонними, райкомовскими, глазами. Деревенька мало изменилась за последние годы. Разве что коровник да правление построили перед войной, которые теперь выделялись на общем обветшалом фоне, как невесты среди стариков. Особенно правление, крытое железом, с двумя печками-голландками, отдельными кабинетами для председателя и бухгалтера, просторным помещением для собраний, в котором иногда крутят кино. И скажи, ведь не тронул фашист деревеньку, ни одной бомбы на нее не сбросил. А если подумать, то когда ему сбрасывать, если, подошед к Москве, вынужден был отступить? На все русские деревни никаких бомбов не хватит, никаких снарядов.

В своем кабинете Михаил Васильевич застал заместителя секретаря райкома партии по оргвопросам товарища Хлюстова, из местных, демобилизованного из армии по случаю ранения. Тот сидел за председателевым столом и разговаривал по телефону. Едва Михаил Васильевич переступил порог, Хлюстов поднялся и, не отрывая трубки от уха, протянул ему руку, затем сказал кому-то, что перезвонит потом, и тут же положил трубку, из чего Михаил Васильевич сделал вывод, что Хлюстов говорил с кем-то о нем, о председателе, и почувствовал, как сердце вдруг застучало часто и сильно, и даже дышать стало тяжело. Однако это продолжалось всего несколько секунд, пока он снимал дождевик и картуз и вешал их на гвозди, вбитые в стену. В голове за эти секунды пронеслось, не облекаясь в нечто определенное: а вдруг еще какое несчастье привез Хлюстов на его голову вроде дополнительного налога или добровольных пожертвований в пользу фронта, хотя больших несчастий, чем те, что уже случились, и выдумать трудно.

А Хлюстов, мужчина лет сорока, то есть еще молодой и в силе, однако изрядно побитый жизнью, с тяжелым взглядом свинцовых глаз, окруженных частой сеткой морщин, освободил председателево место за столом, скромненько сел сбоку и принялся потирать левой рукой локоть правой, пораженный осколком немецкой мины. Но и Михаил Васильевич не полез на свое место, а тоже умостился на лавке обочь стола, точно это был уже не его кабинет, а чей-то еще.

— О делах не спрашиваю, — начал издалека Хлюстов. — Знаю, что планы по всем пунктам колхоз выполнил и даже перевыполнил. По секрету скажу тебе, Михал Василич, что к Ноябрьским поданы списки на награждение, и