Михаил Васильевич слушал молча, кивал головой. Затем поднялся, открыл окно, выпуская наружу папиросный дым. Он смотрел на дальние холмы, заволакиваемые ранними сумерками, и думал, что вот как оно все повернулось: в прошлые года из райкома приезжали, чтобы убедить мышлятинцев не выбирать председателем беспартийного Михаила Ершова, а теперь наоборот: приезжают уговаривать его, чтобы согласился быть председателем укрупненного колхоза. И как раз за это его и ругали, то есть за то, что он сам когда-то предлагал укрупнять некоторые хозяйства. В райкоме полагали, что ему власти над людьми хочется, а он не власти хотел, а видел, что в мелком хозяйстве невозможно применить все достижения аграрной науки, что здесь требовался размах и масштабы покрупнее. Теперь петух клюнул — и наверху сами наконец-то дошли до этого… Да, времена меняются, но ведь и он, Михаил Васильевич, тоже меняется — в том смысле, что стареет, силы уходят, а тут такая ноша, такая ответственность… А если глянуть с другой стороны, то что он будет делать, уйдя с председательского места? Куда приложит свои оставшиеся силы? Ведь они, силы-то, еще имеются. И как он будет изживать свою беду? Только в работе. Да и привык он командовать, привык подчинять себе людей, а без этого жизнь станет пресной и лишится всякого смысла. Стало быть, и сомневаться тут нечего.
И Михаил Васильевич повернулся к Хлюстову, произнес:
— Хорошо, Федор Кондратич, я подумаю.
— Тут и думать нечего! — воскликнул Хлюстов. — Тем более что ты сам, как мне стало известно, когда-то на укрупнении настаивал. Теперь время для этого пришло — а ты думать… Некогда нам думать, Михал Василич.
И закрутилась у Михаила Васильевича жизнь по новому кругу. Впрочем, оказалось, что забот почти что не прибавилось, а стали они другого рода, как бы поднялись сразу на несколько ступенек вверх, откуда мелкое почти не видно, а лишь крупные куски вновь создаваемого колхоза. Еще Михаил Васильевич с удивлением, но и с удовольствием, обнаружил, что его председательство воспринято в других деревнях как должное, будто никого другого посадить на это место и найти невозможно. И сами бывшие председатели маленьких колхозов приняли свое низложение до степени бригадира, а то и рядового колхозника, тоже как должное, точно только об этом и мечтали все свою жизнь. А разобраться, куда б они делись, если бы не приняли новых установлений партии и товарища Сталина? То-то и оно. Значит, держи ухо и глаз востро, чтобы кляузами да разными подсидками не внесли смуту в умы рядовых колхозников, не дали забуксовать новому направлению.
Впрочем, Михаил Васильевич за эту сторону особо не опасался: и раньше ему вставляли палки в колеса, и не ему одному, но, как говорится, бог милостив к тем, кто милостив к людям, а Михаил Васильевич зла никому не делал. Тем более что был здесь человеком своим, не пришлым, а многим доводился родней, хотя бы и десятой водой на киселе. В каждой деревне то ли Рощины по матери, то ли Ершовы по отцу. А еще мачехина родня, да сводных сестер и братьев. Так что в какую деревню ни приедешь, тебя и встретят, и накормят, и спать положат, если дело заставит припоздниться.
В марте Михаила Васильевича вызвали в Спирово для отчета о проделанной работе. Поехал он туда со своей бухгалтершей Варварой Курочкиной, а та со своим отчетом по части дебита-кредита. Но в райкоме долго не задержались, из Спирова на другой же день двинулись в Калинин, на областное совещание. Варвару можно было бы и отпустить, но Михаил Васильевич имел в виду кое-что приобрести в Калинине по линии обкома для своего колхоза: сеялки конные, плуги, новые семена, выведенные селекционерами, а в таком вопросе без Варвары никак: у нее не только в бухгалтерских книгах, но и в голове вся цифирь по полочкам разложена. Да и привык Михаил Васильевич видеть ее рядом — так спокойнее.
Давненько Михаил Васильевич не бывал в Калинине — аж с до войны. И не узнал города, так был он разрушен и опустошен. Улицы, правда, очищены от битого кирпича, воронки засыпаны, в центре кое-какие здания восстановлены, другие восстанавливаются, — и все больше руками пленных немцев и мадьяр, — сами жители что-то строят на месте своих сгоревших или разбитых бомбами и снарядами домишек, но еще долго городу возвращать былой вид, долго залечивать полученные раны. Но самое удручающее впечатление произвело почти полное на улицах безлюдье. Разве что в центре какое-то движение, да и то, скорее всего, по случаю совещания по сельскому хозяйству. И все больше женщины, а из мужиков — тот на костылях, этот пустой рукав засунул в карман, другой без глазу, а если все цело и на месте, то непременно старик вроде Михаила Васильевича. Обезлюдел город, обезлюдела область. Конечно, закончится война, кто-то да вернется, но вся надежда на вот этих мальчишек и девчонок, бегущих после уроков из полуразрушенной школы с холщевыми сумками через плечо.
Михаила Васильевича по старой памяти посадили в президиум совещания. На его груди светился рядом с орденом Ленина орден Трудового Красного знамени и две медали ВДНХ. Зато другие председатели колхозов — из новеньких, бывшие фронтовики — имели совсем другие награды, и не по две, как у Ершова, а вдвое и втрое больше. У иного так целый иконостас, а не грудь: там и силуэт товарища Ленина, и товарища Сталина, и знаменитых полководцев прошлого. Щедро нынче награждают, не то что в минувшие времена. Но воевать — это одно, а поднимать сельское хозяйство — совсем другое. У кого-то получится, а у кого-то и нет. Тем более что МТСов практически не существует: армия в сорок первом забрала все трактора для своих пушек, все грузовые автомобили. Лошадей — и тех почти не осталось, а на коровах какая пахота? Горе горькое. Вот и в новом колхозе у Михаила Васильевича двух десятков лошадей не набирается. Правда, в райкоме обещали, что к весне в МТС поступит несколько новеньких тракторов из Сталинграда, где уже начал работать тракторный завод, а в хозяйства дадут списанных из армии лошадей. Но это пока одни обещания, а что будет на самом деле, никто сказать не может. Однако именно под эти обещания Михаил Васильевич отправил в Торжок на курсы механизаторов пятерых пацанов, которым еще и пятнадцати лет не исполнилось. Но не ждать же, пока вырастут. Ничего, на тракторе быстрее расти станут.
Михаил Васильевич, сидя в президиуме и слушая речи ораторов, ни на минуту не переставал думать о том, что еще надо сделать в новом колхозе «Путь Ильича», чтобы распахать и засеять все запланированные на будущий год земли. Об урожае он пока не думает, об урожае можно будет думать потом, когда в руках будет хоть что-то, что может повлиять на урожай. А пока лишь навоз, который начнут вывозить на поля зимой, по снегу, на салазках да на розвальнях, в которые запрягать, акромя баб, почти что и некого. Прошлые зимы жалел Михаил Васильевич своих баб, обходился вынужденным севооборотом, потому что все равно всю землю обиходить было не под силу. За эти годы навозу скопилось много, и если будут лошади… Если будут… Тогда можно будет и колхозникам огороды запахать, чтоб не мучились по ночам, ковыряя лопатами скудные свои сотки. Что еще? Кое-где коровники надо ремонтировать, конюшни… Впрочем, с конюшнями можно подождать: если будут лошади, надо будет распределить их по дворам колхозников. А пока есть заботы поважнее, не терпящие отлагательства. Школа в Заболотье, например. Или мост через Осугу. Да мало ли…
— Слово предоставляется заслуженному руководителю колхоза «Путь Ильича», дважды орденоносцу товарищу Ершову Михаилу Васильевичу, — торжественно выкрикнул в переполненный зал председательствующий.
Михаил Васильевич поднялся, одернул поношенный свой пиджак, пошел к трибуне. Давненько он не выступал на таких больших собраниях — почитай, с тридцать девятого года. Положив на кафедру листочки с заранее написанной для него в райкоме партии речью, он оперся на трибуну обеими руками, прокашлялся и заговорил, в листочки те не заглядывая.
Он говорил о том, как он думает налаживать работу в укрупненном колхозе, какие надежды связывает с возрождающейся МТС, а что рассчитывает сделать своими силами. Он говорил о том, о чем только что думал, и вчера тоже, и все эти дни и ночи, когда проснешься за полночь, а думы — вот они, стоят в изголовье и тут же кидаются, расталкивая друг друга, в усталый мозг, и надо выстроить их по порядку, чтобы не погрязнуть в мелочах, а иметь в виду самое главное — колхозника, без которого ничего не сделать, сколько ни планируй. В речи своей Михаил Васильевич не жаловался на трудности, на недостатки, он исходил из того, что есть и как этим «есть» распорядиться по-хозяйски.
Михаилу Васильевичу хлопали долго и радостно, точно впервые услыхали речь живого человека. Даже секретарь обкома, человек новый, поскольку, поговаривали, прошлое руководство области пересажали за трусость и неспособность руководить областью перед лицом надвигающейся военной угрозы, а более за то, что сбежали и бросили город на произвол судьбы, — даже секретарь обкома, и тот, когда Михаил Васильевич сел на заднюю скамейку, повернулся к нему всем телом и долго тряс руку, широко улыбаясь: тоже, видать, ожидал чего-то похожего на все остальные речи, а тут — на тебе! — такое удивительное исключение.
Может, из-за своего выступления Михаил Васильевич так неожиданно легко уговорил кого следует, и ему выделили кредит и дали несколько конных плугов, косилок, оконного стекла для школы, гвоздей и даже железа на крышу.
Из-за этого же самого необычным блеском светились глаза у Варвары Курочкиной, и она, время от времени поглядывала на Михаила Васильевича так, точно видела его впервые, приговаривала:
— Ну, вы, Михал Василич, просто я не знаю кто: молодец, да и только. Вот уж не думала, вот уж не думала…
Поздним вечером они вдвоем пили чай у Михаила Васильевича в номере, поскольку сосед Михаила Васильевича, инженер по части электричества, съехал, а нового не подселили. И как-то само собой получилось, что Варвара осталась в его номере на ночь.
Когда первый угар прошел, Варвара то плакала, вспоминая свою загубленную войной молодость, то теребила Михаила Васильевича, требуя от него новых ласк изголодавшемуся своему молодому телу. А он все удивлялся, откуда у него берутся для этого силы, и еще тому, что вот уж два года Варвара рядом с ним, а случилось это только сейчас, до этого он и помыслить об этом не мог: зачем ей, молодой, такой старый хрыч? — и все перебивался на стороне с вдовушками преклонных лет.