— Судя по всему, наши войска и в районе Ржева устроят фрицам такой же котел, что и в Сталинграде. А может быть, и покруче. Я звонил в Генштаб, мне там сказали, что в Ржевско-Вяземском мешке немцы сосредоточили почти миллионную армию. Представляешь, какая там предполагается мясорубка? Поезжай туда немедленно, отдыхать сейчас некогда.
Его единственным слушателем был спецкор газеты писатель Алексей Задонов, недавно вернувшийся из-под Сталинграда, своими глазами видевший прорыв наших войск в районе города Серафимович, а затем и встречу Донского и Сталинградского фронтов. Он по телефону передал репортаж об этом событии, занявший в газете почти целую полосу, а вернувшись в Москву, только что закончил большой очерк о действиях одного из механизированных корпусов, которому именно сегодня было присвоено звание гвардейского, и наверняка не без влияния его репортажа.
Алексею Петровичу не хотелось никуда ехать. Ему казалось, что он весь выплеснулся в победные строчки, что такого восторга, какой он испытывал, сидя внутри командирской тридцатьчетверки, подпрыгивая и трясясь на жестком сидении, оглушаемый пушечной и пулемётной пальбой, то сжимаясь от страха, то крича что-то нечленораздельное, видя, как несущиеся по снежной целине танки крушат немецкие колонны, превращающиеся на глазах в жалкие толпы с поднятыми руками, которые совсем недавно были войском, наводившим страх своей неумолимостью и несгибаемостью, — да, именно восторга! — и, следовательно, второй раз этот восторг на бумаге передать невозможно.
Но и отказаться от поездки он не мог. А посему на другой день был на Центральном аэродроме, влез в кабину позади пилота в безотказный «кукурузник» и через три часа петляния вдоль русла то одной, то другой речки, оказался на аэродроме возле какой-то железнодорожной станции. Самолет, попрыгав по застругам, наметаемым жестким ледяным ветром, приткнулся к огромному сугробу и затих.
Алексей Петрович вывалился из кабины, с трудом расправляя окоченевшее от долгого сидения в тесной кабинке тело, и свалился бы, но его поддержали крепкие руки и опустили на грешную землю, покрытую не менее грешным снегом. И вот он уже два дня сидит в политотделе штаба фронта, читает дневники и письма немецких солдат и офицеров, в которых отчаяние соседствует с уверенностью, тоска с оптимизмом, вера с неверием; читает немецкие газеты, приказы Гитлера и командования группы армий «Центр», называющие Ржевский выступ кинжалом, направленным в сердце России, воротами к Москве, трамплином и даже предместьем Берлина, если Ржев отдать русским.
В одной немецкой газете он прочитал и выписал себе в блокнот и такое: «Наши доблестные солдаты противостоят противнику, который лучше приспособлен к погодным условиям своей страны, но, несмотря на это, наносят коммунистам жестокие поражения, которые в конечном счете приведут нас к победе. Удержать Сталинград и Ржев — значит переломить ход войны. Недалеко то время, когда мы, ведомые Великим Фюрером Германской нации, победным маршем пройдем по развалинам городов мира, утверждая в них нашу власть и дух покорителей вселенной».
А памятка, обнаруженная чуть ли ни у каждого немецкого солдата, заклинает: «У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобою старик или женщина, девочка или мальчик — убивай…»
И рядом с этим в неотправленном письме пленного унтер-офицера: «Здесь ад. Я не знаю, выживу ли в этом аду. Похоже, Москвы нам не видать. И на юге творится что-то невообразимое. Передают, что армия Паулюса оказалась в кольце, так и не сумев взять Сталинград. Когда русские разделаются с Шестой армией, они навалятся на нас, и я не уверен, что к тебе придет даже извещение о моей смерти: некому его будет послать…»
Или вот еще: «Великий Боже и Святая Дева Мария! За какие грехи нас бросили в это пекло из Франции, где мы жили, как у Христа за пазухой. И это стало видно только отсюда, а там, во Франции, мы ворчали, что наши на Востоке воюют как-то не так. И вот теперь мы сами оказались здесь. Боже, любое ранение — только бы остаться живым и снова оказаться в фатерлянде…»
Или вот совсем другое: «Мы все вынесем, лишь бы дотерпеть до лета. Мы, артиллеристы, получаем истинное наслаждение, видя, как горят русские танки и белые поля устилаются трупами русских солдат. Беспрерывные атаки по нескольку раз в день. Трупы наслаиваются на трупы. Их никто не убирает. Скоро у русских не останется солдат. Эти дикари не заслуживают лучшей доли». И подпись: «Шарфюрер СС Ганс Грюнберг. Хайль Гитлер!» А кому пишет? Понятно: «Барону Карлу-Эрнсту фон Рильке, генералу в отставке. Кёнигсберг».
Алексей Петрович вздохнул, отложил письмо в сторону, захлопнул свой блокноту, сунул его в полевую сумку, закурил.
В рубленной крестьянской избе, крытой соломой, покосившейся то ли от времени, то ли от бомбежек и артобстрелов, но все-таки уцелевшей, топилась печь; хозяйка, пожилая женщина с изможденным лицом, сновала между печью и сенями с охапками дров, гремела чугунками. Пахло вареной картошкой, тушенкой, лавровым листом. На печи виднелись две детские головки, до ужаса худые, — таких Алексей Петрович видел в начале тридцатых в Поволжье, на Дону, на Украине, в других местах. Деревня, как ему сказали, была освобождена ночной атакой лыжного батальона, поэтому немцы не успели ни сжечь ее, ни угнать с собой жителей. Да и сами немцы, застигнутые внезапной атакой, все еще лежат, окоченевшие, за сараем, сложенные в штабеля и уже полузасыпанные снегом. Своих похоронили, а этих оставили на потом, то есть до весны, когда растает и можно будет вырыть ров, подходящий для такого количества трупов. Или свалить их в уже ненужные окопы.
В избу, в которой размещались несколько корреспондентов фронтовой газеты, вместе с клубами морозного пара то и дело входили люди, грелись у печи, что-то ели или писали в свои блокноты, перебрасываясь скупыми фразами с сидящими за столом, снова уходили в непрекращающуюся уже третьи сутки метель.
Задребезжал полевой телефон. Сидящий напротив Задонова младший политрук, молоденький, чистенький и какой-то не здешний, некоторое время слушал, что ему говорили, подтверждая сказанное короткими «так, понятно», затем, положив трубку и дав отбой, произнес, обращаясь к Алексею Петровичу:
— Ну что, товарищ Задонов, не передумали?
— О чем вы, товарищ Гарушкин?
— Об участии в прорыве в составе механизированного корпуса.
— Разве я собирался участвовать?
— Ну как же! — воскликнул Гарушкин и даже развел руками, подтверждая свое удивление непостоянством московского гостя. — Сами же говорили, что на Воронежском фронте…
— Так это же было на Воронежском, — усмехнулся Алексей Петрович. — А здесь Калининский. И там я был несколько моложе. И вообще, кто вам сказал, что я ездил на танке?
— Так в вашем же очерке…
— Так это же в очерке…
— Так вы, стало быть…
— Именно так, товарищ младший политрук. Очерк все-таки полухудожественное, полудокументальное произведение и, стало быть, допускает в некотором роде полуреальную трактовку реальных событий… — И Алексей Петрович покрутил пятерней в воздухе и пару раз пощелкал пальцами.
— Вот и верь после этого написанному.
— Написанному верить надо, товарищ Гарушкин, — влез в разговор еще один политрук, на этот раз старший, и по годам, и по опыту, если иметь в виду поношенную гимнастерку и баранью безрукавку. Он, как и Задонов, усердно что-то выписывал из захваченных немецких документов, писем и газет. — Даже если товарищ Задонов и не ездил на танке. Суть от этого не изменилась, зато эффект присутствия налицо, — добавил он назидательно.
И снова задребезжал телефон.
— Вас, товарищ Задонов, — произнес Гарушкин, протягивая трубку.
— Товарищ Задонов? — послышался в ней требовательный голос.
— Так точно.
— Полковой комиссар Евстафьев. Ну как, едем?
— Разумеется.
— Тогда я посылаю за вами машину.
— Жду.
— До встречи, — откликнулись на другом конце трубки.
— Накаркали вы, товарищ Гарушкин, — произнес Алексей Петрович, вставая. — Сейчас бы самое время, как говорил один герой одного писателя, завести роман с веселой маркитанткой, а тут тащись в ночь, трясись по кочкам — и ради чего? Ради того, чтобы товарищ Гарушкин поверил в написанное товарищем…
И тут вдруг шарахнуло совсем рядом. Посыпались стекла, холодный ветер ворвался внутрь избы вместе с дымом от разорвавшегося рядом не то снаряда, не то бомбы. Послышался еще визг — и новые взрывы загрохотали поблизости, а затем подвывающий гул удаляющегося самолета.
— Черт! — сказал кто-то, вставая и отряхиваясь. — Ведь погода совершенно нелетная!
— Для кого нелетная, а для кого и вполне подходящая, — проворчал Алексей Петрович, тоже поднимаясь с пола.
Где-то поблизости звали санитаров, неподалеку горела одна из изб, в которой тоже размещался какой-то отдел какого-то штаба.
— Говорят, Жуков здесь, — произнес старший политрук, собирая с пола бумаги. — Судя по всему — в его честь.
Хозяйка затыкала разбитые окна подушками. Под ногами хрустело битое стекло.
За стеной избы что-то взревело, лязгнуло и затихло. Затем дверь отворилась, вместе с паром ввалился человек в черном танкистском комбинезоне и меховом шлемофоне, со свертком под мышкой, остановился в дверях, спросил:
— Кто тут у вас писатель товарищ Задонов?
— Вот он, — показал Алексей Петрович на Гарушкина, и тот захлопал глазами, не зная, что сказать. А Задонов пояснил без тени улыбки: — Он очень хочет поехать, а его не пускают, я не хочу, а меня гонят. Полнейшая несправедливость… Впрочем, нас тут чуть не разбомбили, так что я, пожалуй, поеду: в танке надежнее.
Танкист понимающе улыбнулся, представился:
— Старший лейтенант Юрьев, командир танка КВ-2. Приказано взять вас заряжающим. Я для вас, товарищ Задонов, комбинезон принес и унты.
— А вы не боитесь, старший лейтенант Юрьев, что я заряжу не тот снаряд и не тем концом?