Глава 30
Лето перешагнуло свою середину. Над белорусскими лесами, точно курьерские поезда, проносились короткие грозовые ливни, иногда с градом, а когда облака уплывали на восток, освобождая солнце из своего плена, на землю опускался зной, густой от испарений воздух наполнялся звонами и стонами комаров, слепней и прочей кровососущей нечисти. Лишь в глубоких землянках держалась прохлада, и люди без нужды старались их не покидать.
Радистка партизанской бригады, голубоглазая девчонка по имени Светлана и по фамилии Светланина, в которую были влюблены почти все штабные командиры и рядовые, независимо от возраста, хотя вокруг было полно других женщин, лишь год назад закончившая среднюю школу в Ульяновске и там же шестимесячные курсы радисток, каждую ночь, когда в атмосфере, насыщенной радиоволнами, несколько стихали вой и треск грозовых разрядов и вопли на разных языках, ловила Москву и записывала последние сводки Совинформбюро. Записи отдавала комиссару бригады Афанасию Тихову, бывшему инженеру одного из могилевского заводов, тот размножал их на гектографе и рассылал по деревням и ротам.
В сообщениях говорилось об ожесточенных боях Красной армии с немецкими войсками, особенно — в районе Курска, назывались отдельные населенные пункты, вокруг которых гремели танковые сражения, и с каждым днем возрастающее напряжение в голосе диктора Московского радио сообщало это напряжение всем, кто слушал этот голос или читал записанные сводки.
— Ну, что там? — спросил Тихов, вглядываясь в мерцающую шкалу настройки рации, склоняясь над плечом Светланы Светлановой, вдыхая волнующий запах ее льняных волос. — Еще полминуты, товарищ комиссар, — шепотом отвечала радистка, точно боялась громким голосом напугать невидимую радиоволну, несущуюся сюда сквозь облака, над полями сражений, над холмами и речными долинами. И пошевелила худеньким плечиком, пытаясь оттеснить комиссара. — Вы мешаете мне записывать! — громким шепотом возмутилась она. — Отодвиньтесь, пожалуйста.
Комиссар, которому едва перевалило за тридцать, отодвигался, но не настолько далеко, чтобы не чувствовать волнующий запах волос юной радистки, так напоминавший ему запах волос его молодой жены, а более всего — шестилетней дочери.
Семья Тихова эвакуировалась на восток в первых числах июля, когда бои шли уже недалеко от Могилева, а поезд, на котором ехал в эвакуацию с оборудованием завода сам Тихов, разбомбили немецкие самолеты в нескольких километрах от Орши. Потом неожиданно появились немецкие танки, плен, побег из лагеря, скитание по лесам, партизаны.
И ни то чтобы у Тихова существуют какие-то тайные намерения относительно радистки. Ничего подобного. А притягивает его к ней ее еще нераспустившаяся юность, испуганно-изумленный голос, голубые глаза и то, что она здесь, хотя могла бы сидеть где-нибудь по ту сторону линии фронта, в абсолютной, как всем отсюда кажется, безопасности. Но нет — сама напросилась к партизанам и делит с ними вот уж скоро год все невзгоды лесной жизни. Ее берегут, хотя она не единственная радистка в бригаде, есть и еще одна, москвичка лет тридцати пяти, но именно Светланина окружена всеобщим обожанием, и поэтому каждый мужчина, приближающийся к ней слишком близко, рискует вызвать к себе всеобщее презрение и осуждение.
— Есть! — воскликнула радистка, и мягкий карандаш в ее тонких пальцах засновал по бумаге, оставляя на ней непонятные крючки и волнистые линии.
Комиссар прильнул ухом к наушнику на голове Светланы, почти перестал дышать, вслушиваясь в едва различимый голос, распространяющийся над землей во все стороны от Москвы.
«В последний час! — вещал этот голос. — Провал немецкого наступления в районе Курской дуги! Измотав немецкие танковые и механизированные дивизии и корпуса активной обороной на заранее подготовленных рубежах, перешли в наступление войска Западного, Брянского, Центрального, Воронежского, Степного и Юго-Западного фронтов. Оборона противника прорвана во многих местах. В прорыв введены танковые и моторизованные подразделения Красной армии, которые, несмотря на ожесточенное сопротивление гитлеровцев, стремительно продвигаются на Запад, уничтожая живую силу и технику врага… Освобождены десятки городов и сотни населенных пунктов Брянской, Орловской, Курской, Белгородской, Харьковской и других областей, временно оккупированные немецко-фашистскими поработителями…»
Порхал по бумаге карандаш, комиссар, забыв о дурманящем запахе девичьих волос, всматривался в ученическую карту Европейской части СССР, ему хотелось петь и плясать от радости, будто это он нанес немцам поражение и входил сейчас в освобожденные города и села.
— Ах, черт! — воскликнул Тихов, когда отзвучал в наушниках торжественный голос диктора. — Даже не верится! Это черт знает, как здорово!
Откинулся брезентовый полог, и в небольшом помещении, где стояли две радиостанции, появилась вторая радистка, заспанная, со следами подушки на лице.
— Что случилось? — спросила она, убирая волосы под косынку.
Тихов, наконец-то нашедший, на кого выплеснуть свой восторг, подскочил к ней, обхватил руками за плечи, расцеловал, закружил.
— Наши побили немцев под Курском! Ах, Татьяна Валентиновна! Это же черт знает что такое! Это же такой праздник, такой праздник! Теперь погонят, помяните мое слово! Еще как погонят!
Отпустил женщину, склонился над Светланой.
— Ну что? Расшифровала?
— Сейчас, товарищ комиссар. Еще две строчки.
А Татьяна Валентиновна надела наушники, послушала окончание какой-то новой песни и уж хотела было выключить станцию, как диктор объявил: «Продолжаем чтение очерка писателя Алексея Задонова о подвиге советских танкистов, которые в невыносимых условиях для человеческого существования, отрезанные от своих, окруженные врагами, продолжали свято выполнять свой воинский долг. Читает народный артист Советского Союза Николай Мордвинов». И вслед за этим зазвучал знакомый голос, не раз слышанный Татьяной Валентиновной в театре имени Моссовета: «Утро разгоралось медленно, но Вологжин, мучимый болью…», да только Татьяна Валентиновна дальше слушать не стала, опасаясь лишнюю минуту нагружать аккумуляторные батареи. К тому же упоминание имени Алексея Задонова вызвали в ее душе давно потускневшие картины редких встреч с этим человеком, а более всего — ожидания этих встреч без всяких надежд на будущее.
Пока она училась на радистку, получила от Задонова два коротких письма с фронта. Письма были наполнены юмором, точно Алексей Петрович на минуту отвлекся от своей работы, которая представлялась Татьяне Валентиновне как бесконечное писание всяких заметок и репортажей, где юмор был неуместен. Отвечать на письма, которые по тону и содержанию могли адресоваться любой женщине, Татьяне Валентиновне было совершенно нечего. Но и не ответить она не могла. А когда начала писать, увлеклась, и письмо получилось большим — на нескольких страницах, — хотя и бестолковым. И это было единственное письмо, которое она написала Задонову и отправила на Большую землю с оказией. Да и о чем еще писать? Та, мирная, жизнь исчезла, а в новой ее жизни фамилия Задонов лишь иногда мелькала на страницах газет и никак не связывалась в ее голове с тем Задоновым, в объятиях которого она находила редкое успокоение.
Глава 31
Командир партизанской бригады «Мстители» Александр Петрович Всеношный возвращался из Москвы, где три дня при главном штабе партизанского движения проводилось совещание командиров крупных партизанских отрядов, бригад и даже соединений из отдельных партизанских отрядов, бригад и прочих формирований. На совещании была поставлена задача: в связи с начавшимся наступлением ряда советских фронтов партизанские отряды должны парализовать немецкий тыл одновременными диверсиями на всех железных дорогах, взрывая мосты, нарушая связь, нападая на станции, уничтожая гарнизоны, пуская под откос поезда, громя ремонтные базы и прочие тыловые части противника, оставляя, таким образом, немецкую армию на голодном пайке. Партизанам была обещана помощь оружием и боеприпасами, продовольствием и медикаментами, каждый отряд предполагалось обеспечить радиосвязью с Большой землей. Затем на подмосковном полигоне показали действие новых образцов мин для подрыва рельсов, уничтожения подвижного железнодорожного состава.
На этом же совещании многим партизанским командирам были присвоены очередные звания и вручены награды. Особо отличившимся награды вручали в Кремле. Не обошли стороной и старшего лейтенанта Всеношного: ему присвоили звание подполковника, вручили ордена Боевого Красного знамени, Отечественной войны третьей степени и Красной Звезды — сразу за два партизанских года.
Это были самые счастливые мгновения в жизни Александра, если не считать встречи со своей женой, встречи столь неожиданной, что он не поверил собственным глазам, когда увидел ее, едва переступив порог номера гостиницы.
— Мне сказали, что ты должен приехать с фронта, — говорила она, когда первые волнения от встречи улеглись. — Но что они не могут гарантировать, что ты приедешь в назначенное время. Сказали ждать — я и ждала. Даже на минуту отлучиться боялась.
— А мне сказали, — торопился Александр поделиться с ней своими переживаниями, — что жить буду в двухместном номере. Я спросил: с кем? А мне: там увидите. Я подумал: с каким-нибудь командиром, вроде меня… — Он запнулся на мгновение, потому что им запретили раскрывать перед кем бы то ни было род своей деятельности, но, встретив понимающий взгляд жены, продолжил уверенно: — И администратор как-то странно посмотрела на меня, когда регистрировала, а коридорная, когда я попросил ключи, предупредила: вас там давно ждут. Я еще подумал: с какой стати? А оказывается — ты.
И теперь, сидя в самолете, под гул его моторов, Александр Всеношный еще и еще раз переживал все, что с ним произошло в Москве, переживал без мыслей, без слов, отдельными картинами, наползающими друг на друга: изумленное лицо жены, когда он вошел в номер, первые поцелуи, бессвязные восклицания… затем Кремль, куда их привезли вечером, великолепные залы, седенький Калинин, коробочки с орденами… новое изумление жены, когда увидела его с орденами и погонами, салют в честь освобождения Белгорода, всеобщий восторг и ликование… или так ему казалось, что всеобщий, оттого, что в нем самом все ликовало и пело, потом прощание с женою, аэродром, взлетающие один за другим самолеты, — и он глупо улыбался теперь в темноту, благо, никто видеть его не мог.