Артиллеристы еще какое-то время вели огонь по левому берегу, затем орудия стали цеплять к машинам, а по мосту через Неман уже двигались наши танки. Алексею Петровичу помогли забраться в кузов второго «студебеккера», и минут через пятнадцать он был уже около моста. Внизу, под откосом, сидели на траве пленные. Неподалеку в ряд складывали трупы бывших власовцев. Их было человек двадцать. Капитан Сорванцов лежал на правом фланге.
— Он хотел погибнуть от рук врага, он и погиб так, как хотел, — ответил лейтенант Чулков на молчаливый вопрос Задонова. И пояснил: — Уже после того, как мы захватили капонир.
— Как это все произошло? — спросил Алексей Петрович.
— Когда мы подъехали к КПП, один из власовцев вдруг побежал к мосту с криком: «Измена! Измена!» Ну, его, само собой, свалили одной очередью. Тут все всполошились. Машины рванули к мосту, зенитки и орудия мы захватили сразу же. Правда, возле капонира произошла заминка, но сам капитан кинулся к растерявшимся немецким офицерам, крича им что-то и размахивая руками. Они, видать, ничего понять не могли, а он, когда добежал, бросил в их гущу гранату. Тут и остальные подоспели. Но дот мы взять не успели. Немцы или кто там был, заперлись изнутри и встретили наших огнем из амбразур. Вот капитан там и погиб… у дота. Тут наши развернули орудия и саданули по дверям дота. Ну и, конечно, вышибли их. Дот захватили. А нам с радистом Огрызковым капитан сразу же приказал укрыться в капонире, как только его захватили. И охрану приставил. Сказал своим: «Сами умрите, а они должны остаться живыми». Это мы то есть. Такая вот история, товарищ подполковник. — И спросил, заглядывая в глаза Алексею Петровичу своими тоскующими глазами: — Будете писать?
Алексей Петрович понял, что врать этому лейтенанту нет никакого смысла, и произнес, покачав головой:
— Сейчас — нет. Но когда-нибудь — непременно.
— Я тоже так думаю, товарищ подполковник… Извините, конечно.
— Ну что вы, лейтенант? Все нормально.
— Вот и я об этом же говорю, — оживился Чулков. — Знаете, товарищ подполковник, этот Сорванцов, как мне кажется, сам искал смерти. Он мне так и сказал: «Это, — сказал, — видать, мой последний бой». — И вдруг признался: — У меня, товарищ подполковник, отца нет. Я его вообще не помню. И, знаете, подумал что?.. Я подумал, что хотел бы иметь такого отца, как капитан Сорванцов. Нет, честное слово! Только вы не подумайте чего такого! Я — комсомолец. И вообще. А это такой человек, что ему как-то сразу веришь, как-то вот даже прикипаешь душой. Да. Вы извините, может я что не так говорю…
— Мне этот Сорванцов тоже сразу же понравился, — признался Алексей Петрович.
— Он и на полковника Петрадзе произвел впечатление, — обрадовался Чулков. И добавил: — Даже на замполита.
К ним подошел старший лейтенант Завалишин и, весело блестя глазами, сообщил:
— Наши уже в Минске. А у нас приказ: во что бы то ни стало удержать мост. Жаль, железнодорожный захватить не удалось.
И все глянули вдоль реки: в полукилометре виднелись каменные быки и провалившийся между ними ажурный стальной пролет.
— Хорошо, что этот взяли, — произнес Чулков.
— Это точно. Пленные говорят, им сообщили, что русские колонны идут под прикрытием немецких танков. Так что они вряд ли нас к себе подпустили бы. Удержать, конечно, не смогли бы, а мост взорвали бы — это как пить дать.
Пленные неподалеку от насыпи копали длинную могилу.
Глава 12
Среди тех примерно двухсот человек, что месяц назад пригнали из Прибалтики в лагерь под Столбцами, находился и бывший капитан второго ранга Ерофей Тихонович Пивоваров, попавший в плен в тихое, солнечное, безмятежное утро 22 июня 41-го года. С тех пор, вот уже три года, тянется его плен.
До сентября 42-го Ерофей Тихонович работал на хуторе у одного литовца, затем строил и восстанавливал дороги, в 43-м работал на лесоповале, потом на тарном заводе — вместо литовцев, которые служили в территориальных частях, воевали на стороне немцев под Ленинградом или в зондеркомандах против белорусских партизан. Он мог бы бежать, но немцы были предусмотрительны: за каждого беглеца расстреливали десятерых пленных. Да и куда бежать? Беглецов вылавливали не немцы, а литовцы и латыши: они знали свои леса, голодным далеко не убежишь, а на первом же хуторе тебя изобьют, свяжут и передадут полиции.
В апреле сорок четвертого их собрали в один из лагерей под Каунасом и партиями разогнали кого куда. Пивоваров оказался в Белоруссии, на лесозаготовках. Вот тут-то многие и стали бредить побегом, наслушавшись от попавших в плен недавно, что советская власть бывших пленных не жалует, особенно тех, кто на немцев работал, вольно или невольно помогая им в борьбе со своим народом. Так что бежать к партизанам — это могло бы как-то снять часть вины за то, что остался жив. Но система круговой поруки была та же: не побежишь, если знаешь, что за тебя лишат жизни и последней надежды твоих товарищей.
Впрочем, бегали. А немцы стреляли. А пойманных — вешали. А потом, когда стали доходить слухи и приближении фронта, пленных перестали кормить. Поили же гнилой болотной водой. И через несколько дней все покрылись гнойными язвами, коростой, стали выпадать зубы, волосы, дыхание сделалось гнилостным, воздуху не хватало. Людей начал косить тиф, дизентерия. Среди пленных шли разговоры, что вода заражена специально.
Немцам показалось и этого мало: за неделю до освобождения они ввели так называемые децимации: ежедневно утром и вечером отсчитывали каждого десятого и тут же, на плацу, расстреливали. Без объяснения причин. Видать, получили приказ избавиться от пленных. Тут бы и бежать, да ноги от голода и болезней еле двигаются…
Пивоваров бредет где-то в хвосте колонны. Никто их не охраняет, никто не погоняет. Свернули в лес, на узкую просеку, вытянулись в цепочку. Люди стали разбредаться в поисках земляники, иногда попадались сыроежки; ели заячью капусту, пастушью дудку, молодые побеги папоротника, жевали сосновую смолу. Иные ложились и не вставали, не в силах идти дальше. И провожали пустыми глазами проходивших мимо. Никто ослабевших не подбирал, никто никому не помогал. Скорее всего, потому, что не знали, куда идут, с какой целью, да и сил оставалось лишь на то, чтобы с трудом волочить собственные ноги.
Солнце уже садилось, когда вышли к ручью. Здесь и остановились. Уже горели костры, дымили походные кухни; какие-то угрюмые бородачи с немецкими автоматами бродили среди бывших пленных и будто высматривали кого; несколько красноармейцев держались кучкой во главе со своим капитаном чуть в стороне от пленных, ни во что не вмешиваясь.
К вечеру Пивоварову достался на двоих с бывшим майором-пехотинцем по фамилии Ржа котелок чего-то зелено-бурого. Помимо какой-то травы там было пшено, иногда попадались волокна мяса. Ели медленно, подолгу ворочая во рту кисловатую кашицу.
Время будто остановилось. Что-то произошло в них за те два-три дня после освобождения: то ли болезни доконали, то ли сломался в них какой-то стержень, державший их на ногах и не дававший согнуться. Может быть потому, что как только заботу о них взяли на себя другие — все в них опустилось, перестало сопротивляться.
Прижавшись друг к другу спинами и укрывшись с головой немецкой шинелью, Пивоваров и майор Ржа погрузились в долгий полуобморочный сон, прерываемый нуждой да очередным приемом пищи — все того же супа. Иногда вдруг все приходило в движение, и Пивоваров с майором порывались тоже куда-то не то идти, не то бежать, но почему-то никак не могли отделиться от куста можжевельника, под которым нашли приют в самом начале. Так продолжалось бесконечно долго: день сменялся ночью, зной проливными дождями и холодом, досаждали комары, слепни, мухи.
Однажды Пивоваров услышал стрельбу, будто бы даже и совсем близкую, но она не вызвала у него, как и у всех остальных, ни страха, ни желания что-то предпринять. Прошло еще какое-то время, люди зашевелились и потянулись куда-то, и вслед за всеми, с огромным трудом преодолев свою слабость, побрел и Пивоваров. А майор Ржа остался под кустом можжевельника.
Долго ли он шел, Ерофей Тихонович не помнит. Но однажды открыл глаза и разглядел плывущие над головой вершины деревьев, уходящие ввысь стволы, клочки голубого неба. Не сразу догадался, что его несут. С трудом сместив зрачки, увидел раскачивающегося красноармейца в пилотке, с красным, распаренным от жары лицом. И удивился: было ужасно холодно, дул пронизывающий ветер, сыпало снежной колючей крупой, снег попадал за воротник, обжигал тело, сотрясал его беспрерывным ознобом. «Ну да, они ведь несут, поэтому им жарко», — подумал Ерофей Тихонович и снова впал в забытье.
Следующее его пробуждение состоялось среди ночи. В уши ворвался разноголосый храп, стоны, бормотанье, вскрики — и Пивоваров догадался, что он опять в лагерном бараке, в плену, что свобода, красноармейцы, майор Ржа ему пригрезились. Но на этот раз Пивоваров не впал в забытье, а долго лежал и думал… ни о чем, то есть ему казалось, что он думает, а на самом деле это были не мысли, а отрывочные видения из его бывшей жизни. Видения сменяли одно другое, наплывали друг на друга, картины детства смешивались с картинами плена, и всякий раз палец шарфюрера Рильке упирался в грудь и слышалось отчетливое: «Цейн!» А потом выстрел.
Прошел, пожалуй, месяц, прежде чем Ерофей Тихонович стал выходить из барака. Он садился вместе с другими выздоравливающими на солнечной стороне на бревно, прижимался спиной к теплым доскам и замирал в блаженной истоме. Это был все тот же лагерь, из которого его освободили и увели в лес, но теперь на вышках стояли красноармейцы, ворота были закрыты, дорожки подметали немцы, они же выносили из бараков трупы, складывали их на подводы и куда-то увозили, сопровождаемые красноармейцами. Немцы же разносили суп и кашу, разливали по кружкам чай, водили или возили больных на перевязки и процедуры, мыли их, подсовывали под них утки и судна, меняли пеленки, кормили и поили. И никто этому не удивлялся, все принимали это как должное.