Через несколько дней, когда спала вода, меня позвал Толька и сказал, что, если я хочу, то мы вместе с ним можем пойти на охоту сами по себе, потому что… потому что от Митьки пришло письмо, в котором он пишет, что он жив-здоров, получил боевое крещение и медаль «За отвагу».
— Вот, — сказал я. — А ты говорил: Митька-постре-ел, Митька-постре-ел. А он, оказывается, вовсе и не пострел. Потому что пострелам медали не дают.
Толька почесал свой затылок, вздохнул и сказал:
— Кто ж его знал, пострел он или не пострел. Однако, не орден же, а всего-навсего медаль. Медали там, небось, всем дают.
Я не знал, всем или не всем, и решил спросить папу, когда он придет с работы. После чего обул свои новенькие сапоги, которые сшил мне папа, намазал их гусиным жиром, и мы пошли с Толькой на охоту. Я даже маме не сказал, куда мы идем, потому что стал большим, и мама теперь совсем не боится, что я утону или уйду куда-нибудь и заблужусь. А мне, после того как я залез на зарод, уже ничего не страшно. Тем более с Толькой.
У Тольки и на этот раз оказалось самое настоящее ружье. Митькино. И он его не без спросу взял, а потому что тоже большой и все понимает.
И мы пошли с ним в луга — это за озером, если все идти и идти по берегу Чусовой, и придешь в эти самые луга. Здесь летом много земляники, по краю сосняков водятся маслята, здесь всякие птицы устраивают свои гнезда, можно набрать яиц и испечь их на костре. Здесь водятся журавли, у которых яйца крупнее курицыных. И даже — гусиных. Прошлой весной мы набирали здесь целые лукошки всяких яиц. Но из гнезда никогда не брали все яйца, самое большее — половину. Это у куличков и уток. А у гусей и журавлей — если в гнезде больше двух.
— Птица, если у ней все яйца забрать, может помереть от тоски, — сказал Толька. — Тогда и птиц не останется. Тогда — бяда-ааа. А у них и лиса берет яйца, барсук берет, енот тоже берет, а кабан, если наскочит, так все перероет — страсть! Ну, еще медведь. Тоже охочий до яиц. Всякая тварь есть хочет, — заключал он знающим голосом. — А тут еще человек — шутка ли… Вот закончу два класса, запишусь в охотники, — мечтательно произнес Толька. — Шибко люблю я это дело — хлебом не корми. — И добавил: — Ты держись за меня, Витек: я тебя всему обучу, что в тайге мужику надобится.
— Уедем мы скоро, — сказал я с грустью, вспомнив про дядю Павло Дущенко из Константиновки.
— Жалко, — опечалился Толька. — Я бы тебя научил…
— Я приеду, — пообещал я. — Вырасту и приеду.
— Приезжай, — согласился Толька. — Мы с тобой на медведя пойдем: ты — бедовый.
По ближайшему лугу ходили журавли. Они ходили важно, иногда подпрыгивали на месте, иногда что-то клевали в жухлой траве.
— Это они лягушек едят, — пояснил Толька. — Лягушки у них — первейшая еда.
Мы стояли в густом ельнике и смотрели на журавлей.
Вот с неба на луг спустилось еще несколько штук, и все журавли закричали, замахали крыльями, запрыгали.
— Ишь, радуются, — сказал Толька. Вздохнул и добавил: — Люди так радоваться не умеют. Мой тятька, когда радуется, бороду чешет. — Помолчал малость, велел: — Ты стой здесь, а я подкрадусь и стрельну, — и принялся утыкивать себя пучками сухой травы, а я ему помогал. Утыкавшись, Толька взвел курок, присел, потом встал на четвереньки и пошел к журавлям, очень похожий на… не поймешь на кого.
Однако журавли его быстро разглядели, но тоже не поняли, на кого он похож, а все смотрели, подпрыгивали и вскрикивали. Два журавля пробежали немножко и взлетели, описали над поляной круг и сели сбоку от Тольки. Совсем близко. И стали его разглядывать. И тогда Толька вскочил, поднял ружье и ка-ак баба-ааахнет! Все журавли закричали разом, запрыгали и полетели. А один полететь никак не мог, потому что Толька поранил ему крыло. Он бегал, припадая на одну ногу, и тоже кричал. Жалобно так кричал, что мне стало его ужасно жалко. А Тольке журавля не было жалко нисколечко. Он побежал к нему, догнал и стукнул его ружьем. Но не убил, потому что журавль вдруг как подпрыгнет, как клюнет Тольку, и одним крылом как стукнет его, так что Толька даже упал.
Я сперва не знал, что мне делать, а потом понял: надо бежать и спасать Тольку от журавля. И я побежал. А бежать трудно: трава высокая, полеглая, ноги в ней путаются, а еще всякие ветки, ямы с водой… Но я все-таки добежал, да Толька уже сам встал на ноги, перезарядил свою одностволку и опять как бабахнет в журавля — тот упал и помер, потому что дробь попала ему прямо в голову.
— Дробь мелкая оказалась, — оправдывался Толька. — А то б я его с первого раза…
Мы развели костер. Я собирал хворост, Толька ощипывал журавля.
— И скажи, сколько на нем всякой живности водится, — удивлялся Толька. — И блохи, и клещи, и воши — и где он только их берет?
Толька вертел журавля над огнем, горело перо, и тот из красивой и гордой птицы быстро превращался в сине-фиолетовую лядащую курицу с длинными ногами и шеей. Вскоре он лишился и этого своего отличия. Есть такую курицу как-то не очень-то и хотелось. Однако я ел, потому что изрядно проголодался. Да и вообще в ту пору мы ели все, что было съедобным: какие-то корешки, травы, пойманных в силки дроздов. Картошка да квашеная капуста были основной нашей пищей, мясо мы видели редко, встав из-за стола, всегда чувствовали себя не слишком сытыми, хотя и отдувались от переполненности желудков.
Над нами просвистела стайка чирков, Толька вскочил, схватив ружье, но чирки пролетели, а других больше не было, и он снова сел. Затем, когда мы наелись, дал мне ружье и сказал, чтобы я стрельнул, если что полетит. А только ничего не летело и не летело. Мы встали, и тут опять, но уже не чирки, а гуси. Я вскинул ружье, зажмурился и как бабахну — чуть не упал. А гуси загалдели и полетели дальше.
— Эх, ты, город, — опечалился Толька. — Даже в гуся попасть не сумел. — И забрал у меня ружье.
Половину журавля я принес домой. Мама приняла от меня обуглившийся сверху кусок птицы, завернутый в холстину, покачала головой.
— А я уж и не знала, где тебя искать. Хорошо, люди видели, как вы уходили с Толиком к озеру. Надо же предупреждать, сынок.
— А ты бы не пустила, — сказал я и насупился.
— Почему же не пустила бы? Пустила бы. В школу-то пускаю. А ты думаешь, сердце у меня не болит? Еще как болит. Да что тут поделаешь? Учиться надо. Я вот совсем неученая… Так это когда было-то? При царе.
— Я больше не буду без спросу, — сказал я и опять едва не заплакал: так мне стало жалко мою маму.
Глава 22
Вода утекла в дальние страны, через овраг положили новый мост, и мы снова пошли в школу. Теперь в школу стало ходить даже весело: идешь по дороге, а кругом птицы поют, дятел стучит, кукушка кукует, рябчики перепархивают с ветки на ветку, тетерев таращится на тебя красным глазом, в небе плавают коршуны и ястребы и пищат капризными голосами, как слепые котята. Идешь по дороге и забываешь, куда идешь и зачем.
Однажды мы вот так шли с Толькой Третьяковым, шли себе и шли. Остальных подвода подобрала, а мы с Толькой не поместились. Вот идем мы, идем, то заглянем в гнездо дрозда, в котором сидит дроздиха и смотрит на тебя черненьким глазочком и даже не моргнет, чтобы ее не заметили; то в гнездо мухоловки, в котором рядом с маленькими яйцами лежит одно побольше — кукушачье, но ужасно похожее на мухоловкины. Мухоловка, в отличие от дроздихи, вспархивает с гнезда и начинает пищать и прыгать по веткам чуть ли ни у самого носа: мол, лови меня, лови, а гнездо не трогай. А мы и не трогаем. Нам только посмотреть.
У Тольки Третьякова особый нюх на гнезда: остановится, послушает и скажет: там гнездо такой-то птички, а там такой-то. Это он по голосам их различает и по голосам же определяет, далеко от своего гнезда сидит птичка, или рядышком. Так мы шли с Толькой и пришли в школу. А там уже уроки идут во всю, и школа почему-то закрыта изнутри. Может, она всегда так закрывается, но раньше я как-то не замечал этого, потому что до этого я в школу не опаздывал ни разу. На много раньше приходил — это случалось часто, но чтобы опаздывать…
Я подергал ручку — не открывается. Постучал.
Дверь открылась и показался большой и сердитый бородатый дядька-истопник. И дядька этот сказал сердито же:
— Это что же вы? А? Третий урок уже идет, а они только пожаловали… Вот я вас к директору!
Толька дернул меня за рукав и вскрикнул испуганным голосом:
— Бежим!
Я сообразить ничего не успел, как ноги мои сами вынесли меня со школьного двора, и через несколько минут мы очутились на краю села. Сквозь редкие деревья небольшого перелеска виднелась папина кузня, откуда слышался перестук молотков. И я обреченно пошел на этот перестук: не прятаться же мне по кустам — такое в голову не приходило.
— Что так рано? — спросил папа, завидев меня. Он в это время только что закончил подковывать лошадь.
— Мы опоздали, — честно признался я. — А школа закрыта. Вот мы и…
— Так, — сказал папа таким голосом, какого я еще не слыхивал. — Иди-ка сюда.
Я подошел. Он схватил меня за руку, перегнул через колоду, и той же веревкой, какой путал лошадиные ноги, отхлестал меня по заднице.
Я орал. И потому, что больно, и потому, что все это так неожиданно: меня еще ни разу папа не наказывал таким образом.
— Марш в школу! — приказал папа, отпуская меня. И ушел в кузню.
И я побрел в школу, размазывая по лицу слезы. Толька брел следом.
В школу мы, конечно, так и не пошли. Я не представлял себе, какими глазами буду смотреть на свою учительницу, какие насмешки предстоит вынести от мальчишек, а главное — директор школы. Он ходил по школе в старом военном пиджаке, один из рукавов которого заправлен в карман, и сердито смотрел на нас, учеников, будто это мы виноваты в том, что немецкие гитлеры отстрелили ему руку. Пусть лучше папа еще раз отдерет меня своей веревкой… раз ему так хочется.
Мы забрались с Толькой на холм позади села, и оттуда наблюдали, как по улице ездят телеги, ходят мужики и бабы. Вот проехал дядя Кузя на своем Серко, вот прокатил на рессорной двуколке председатель колхоза, натягивая вожжи, чтобы Черт не унес его куда-нибудь не туда; вот проехала шагом еще какая-то телега с незнакомым возницей, а в телеге человек в серо-зеленом военном плаще и шляпе. Телега прокатила через все Борисово до самой кузни и остановилась. Человек в шляпе выбрался из телеги и скрылся в кузне.