— Ты что — немой? — засмеялась Ната. И смех ее был еще медовее.
— Нет, — помотал я головой.
— А как тебя зовут?
— Витя.
— А меня Ната. Наташа то есть. Ты спускайся вниз — поболтаем. А то ужасно скучно.
Я стал спускаться по перекладинкам, специально приделанным для спуска и подъема, и чувствовал, что руки и ноги мои — как бы и не мои. Как будто я их отморозил, сидя на зароде сена, а внизу не Ната, а волки.
Спустившись, я уселся на нижнюю нару подальше от Наты и сперва уставился на ее руки, потому что в глаза ее, большущие, как не знаю что, и синие-пресиние, как небо в нашем окошке, в лицо ее, такое необыкновенно приятное, смотреть было совершенно невыносимо. И когда я нечаянно заглядывал в ее глаза, меня обдавало жаром, как в парной бане, когда на каменку плеснут воды. И почему-то хотелось плакать.
— Ты всегда такой бука? — спросила Ната.
Я кивнул головой.
— Нехорошо быть букой.
Я снова кивнул головой.
— Ты в школу ходил?
Еще кивок.
— В какой класс?
— В первый.
— Такой маленький?
Я набычился еще сильнее.
— И совсем я не маленький. Я «Как закалялась сталь читал».
— Да что ты говоришь? Удивительно! Сам читал?
— Сам.
— А что ты еще читал?
Я стал перечислять прочитанные мной книжки.
— Боже мой, сколько ты уже прочитал! — удивлялась Ната своим медовым голосом. — Я и половину этого не прочитала.
— Неправда, — не поверил я.
— Правда, — произнесла она без всякой печали, как будто речь шла о том, что она не ела никогда таинственные абрикосы.
— А ты в каком классе училась? — постепенно приходил я в себя.
— В девятом.
— И не читала?
— Кое-что читала, что по программе положено. Да и то не целиком, а в книжке для чтения.
— А почему? — не унимался я, все еще не в состоянии поверить, чтобы такая девушка — такая красивая и с таким медовым голосом, да еще в очках, — не читала и половины того, что прочитал я.
— Потому что потому, — сказала Ната. — Много будешь знать, быстро состаришься.
— И нет, — решительно не согласился я. — Быстро старятся те, кто много спит и мало работает.
— Гениальная мысль! Сам придумал?
— Нет, в книжке вычитал.
— А в какой?
— Не помню.
— Что же ты так: читаешь, а не помнишь?
Я отвернулся: такая красивая, а такая вредная. Будто я виноват, что не помню. А может, и правда — сам выдумал? Но сам я могу выдумывать всякие истории, но не гениальные мысли.
— Ты чего — опять надулся? Обиделся? — спросила Ната и, придвинувшись ко мне, заглянула мне в глаза своими синими глазами.
Я помотал головой.
— Вообще-то, если серьезно, то читать мне много нельзя, — с печалью в голосе сказала она. — У меня минус четыре.
— Это как? — спросил я.
— А вот так, — сказала Ната. — У нормальных людей по нулям. Бывает, что человек хорошо видит вдали, но очень плохо вблизи. У меня как раз такой недостаток зрения: близорукость называется.
— А очки?
— Были хорошие очки, да разбились. А эти — плохие.
— А ты к доктору сходи, — посоветовал я, вспомнив, что тетя Лена ходила к доктору в Борисове, чтобы он выписал очки для Тамары, у которой тоже что-то было не так с глазами. И доктор выписал ей очки, но Тамара носила их редко, потому что они были не те, что надо.
— А где он, доктор? Нету докторов: все на фронте, — сказала Ната.
— Вот кончится война, тогда и сходи.
— Обязательно схожу. Ты лучше расскажи мне что-нибудь из книжки.
— Из какой?
— Из какой хочешь.
— Про Дерсу-Узала хочешь?
— Хочу. А кто это такой? Я что-то не слыхала. Он, что, герой гражданской войны?
— Нет, он был гольдом, а потом его убили.
— А кто такой гольд?
— Это люди. Они живут в Уссурийской тайге.
— А-ааа…
И я стал рассказывать. Но не успел я рассказать о самой книжке, как пришла мама и велела мне идти умываться и завтракать. И все вокруг тоже стали завтракать. И Ната со своей мамой. Только они на своей наре внизу, а мы на своих, то есть на маминых-папиных. Я не видел, что ели Ната со своей мамой, но мы ели картошку в мундирах с солью, хлебом и квашеной капустой. И все вокруг хрумкали и чавкали, а я искоса посматривал на Нату, но не потому, что мне было интересно, что они там едят, а… а просто голова моя сама время от времени поворачивалась в ту сторону.
— Витюшка, — сказала мама. — Что ты все крутишься и крутишься? Ешь нормально, как все едят.
Я опустил голову и стал есть нормально. Как все.
Не помню, как мы ехали и что творилось вокруг: все мое внимание поглощала Ната. Даже ночью, проснувшись, я сразу же вспоминал о Нате, свешивался вниз и пытался в темноте разглядеть ее, однако видел лишь смутные очертания ее тела, проступавшие сквозь одеяло. Но чаще всего поверх одеяла лежал полушубок — и тогда кроме этого полушубка я ничего рассмотреть не мог. Однако верил, что под ним Ната, что она никуда не делась, и завтра я опять ее увижу и услышу ее медовый голос.
Однажды я рассказывал Нате какую-то книжку. Я не помнил эту книжку во всех подробностях, как, впрочем, и всякую другую, зато помнил отдельные эпизоды, почему-то врезавшиеся мне в память. А еще я плохо запоминал имена героев, поэтому, рассказывая книжку, присочинял кое-что от себя, так что это была уже совсем другая «книжка», мало чем похожая на прочитанную. Однако меня это не смущало. Да и Нату тоже, потому что кое-какие книги она все-таки читала, помнила их лучше меня и, слушая мои пересказы, трепала меня по голове и говорила со смехом:
— Ну и выдумщик ты, Витюшка.
Я замолкал, но она тут же подбадривала:
— Это ничего, у тебя получается. Рассказывай дальше. Мне нравится.
И я рассказывал дальше.
Поезд стоял на полустанке, было холодно, по крыше барабанил дождь, за тоненькими стенками вагона вздыхал ветер, время от времени вдали нарастал тяжелый гул, долетал требовательный и нетерпеливый хриплый гудок паровоза, и мимо проносился очередной воинский эшелон в сторону фронта. И все больше танки и американские машины «студебеккеры» на открытых платформах. Составы были бесконечными, их тащили обычно по два паровоза ФэДэ — иногда по семьдесят-восемьдесят вагонов сразу.
— Ты не замерз? — спросила Ната и, не дождавшись ответа, предложила: — Лезь ко мне под полушубок: здесь теплее.
Я осторожно придвинулся к ней. Она приподняла край полушубка, велела:
— Ну что ты? Ложись рядом! — и сама придвинула меня к себе, подоткнув полу полушубка мне под бок. — Вот так будет лучше, — сказала она довольным голосом. — А то я в тепле, а ты на холоде.
Я лежал и едва дышал. Ната была так близко, что ближе просто не бывает. Даже запах ее волос наплывал на мое лицо вместе с отдельными белокурыми волосками, легкими, как осенняя паутинка.
— Ну, рассказывай! Чего ж ты замолчал?
Я попытался продолжить, но у меня ничего не получалось. Даже голос — и тот стал каким-то не моим, и слова едва протискивались сквозь одеревеневшие губы.
— Ты, наверное, устал и замерз, — сказала Ната. — А я, дура, заставляю тебя рассказывать. Погрейся немного и поспи, — и она, повернувшись ко мне, прижала меня к себе обеими руками и стала шептать мне какую-то колыбельную песенку, точно я был совсем маленьким. В душе моей что-то сопротивлялось этому, и все же я покорно отдавался тем необычным ощущениям, какие наплывали на меня, окутывая с ног до головы, вместе с ее медовым голосом, теплым телом и ласковыми руками, скользящими по моей спине и голове. Правда, на ней было много всяких одежек, и на мне не меньше, но я не чувствовал эти одежки совершенно. Мне даже показалось, что Ната стала как бы частью меня самого, и теперь это будет длиться вечно. Единственное, чего я не знал, так это куда девать свои руки. Как бы я их не положил, они обязательно касались Натиного тела, и от этих прикосновений кожу мою пронзали молнии, а телу становилось так жарко, что хоть на мороз.
— Тебе тепло? — коснулись ее губы моего уха, а щека ее прижалась к моей щеке.
— Да, — едва слышно ответил я.
— И мне тоже тепло, — сказала Ната, и тоже тихо-тихо. — И ты такой горячий — как печка. — И тихонько засмеялась мне в ухо. И добавила, неизвестно к чему: — Это хорошо, что ты еще такой маленький и ничего не понимаешь. — И вздохнула.
А мне показалось, что я сейчас умру. Но тут же я вспомнил одного дядьку военного, только без погон, и что Ната частенько сиживает с ним возле буржуйки, и они о чем-то разговаривают. Больше, правда, разговаривает военный, а Ната слушает и смеется, но я никогда к ним не подхожу, а лежу у себя на верхней наре, засунув голову под подушку, чтобы не слышать ни голоса этого дядьки, ни Натиного смеха. Мне одновременно хочется и плакать, и выскочить на ходу из поезда и идти куда-нибудь — куда глаза глядят. И даже туда, куда не глядят. Я ненавижу этого дядьку, мне не хочется ни есть, ни пить — ничего не хочется, а только чтобы Ната всегда была рядом и слушала только мои пересказы прочитанных книжек, прижимала меня к себе и гладила мои волосы своими легкими руками.
Глава 24
Я проснулся — в вагоне темно. И он не раскачивается, не скрипит, колеса не стучат. Окно под самым потолком светится красноватым светом, как светится разверстый зев буржуйки, в которой дотлевают последние угли. Жарко, душно, воздух пропитан запахами давно не мытых человеческих тел, храпом, бормотанием, всхлипами, стонами. Дверь открыта, в нее виден кусочек поля, затянутого туманной дымкой, розовое небо.
Вагон спит. Спит внизу Ната, и не под полушубком, а под тонким одеялом, поверх которого лежат ее тонкие и длинные обнаженные руки. Белеют худенькие плечи со съехавшими на сторону бретельками ночной рубашки, белеет круглое колено, выглянувшее наружу, белеет белокурая головка, почти слившаяся с подушкой, так что кажется, будто Ната спит, погрузив голову в белую пену. Все это так удивительно красиво, так чисто, что я не чувствую никаких угрызений совести оттого, что разглядываю Нату, хотя в этом разглядывании таится что-то стыдное.