Я врал вдохновенно и самозабвенно, и сам верил в то, что тут же выдумывал. Я останавливался лишь тогда, когда у меня начинал заплетаться язык, а картины, которые я представлял в своем воображении, начинали тускнеть и подергиваться пеплом.
«Шпана» так рассказывать не умела, хотя их жизнь в оккупации была куда насыщеннее моей действительными опасностями и страстями. В свою очередь мои новые приятели рассказывали о том, как жили при немцах, рассказывали мне одному, потому что каждый из них знал все эти истории назубок. При этом для них важны были самые незначительные детали: кто во что был одет, чем были вооружены немцы и полицаи, сколько их было, что говорили и в какой последовательности совершали те или иные поступки, в будний день или в воскресенье что-то такое случалось. И спорили, когда рассказчик бывал не слишком точен. Спорили до хрипоты, чуть ни до драки. И, лишь установив истину, рассказчик продолжал монотонно излагать событие, точно плохо выученный урок. А едва он заканчивал, как меня снова просили рассказать что-нибудь из моей жизни на Урале или в Ленинграде.
Когда моя фантазия истощалась, я брал сюжеты из прочитанных книг, переделывал их на свой лад и выдавал за действительность, бывшую со мной или с кем-то, кого я хорошо знал и, таким образом, мог поручиться, что все, рассказанное будто бы другим, чистая правда. «Шпана» книг не читала, да и библиотеки тогда в Константиновке не было, школьные учебники распределялись таким образом, чтобы одним учебником могли пользоваться трое-четверо. У меня был личный комплект учебников, подаренный в школе перед отъездом, но и они стали общими, ими пользовался Игорь Ярунин и еще одна девочка по имени Оксана, жившая в нашем доме.
Учился я легко, хотя память у меня была слабой. Приходилось затверживать по многу раз какие-то правила, и если их периодически не повторять, то затверженное скоро улетучивалось из головы, как вода из открытой банки, поставленной на солнце. Когда я подрос и научился из книг брать что-то полезное для себя, я узнал, что память можно натренировать, а узнав, стал заучивать самые разные тексты, вплоть до философских. А уж стихи — тут и говорить нечего. Увы, память мою эта зубрежка не укрепила, во всяком случае, настолько, чтобы, прочитав один раз какую-то страницу, тут же ее и пересказать слово в слово.
Труднее всего давался мне украинский язык. По существу, это был язык иностранный, потому что в Константиновке все говорили на русском, но на таком русском, в котором кое-что было и от украинского, разве что иногда встретится какая-нибудь бабка из отдаленной деревни, да и у той язык не чисто украинский, а как бы весьма основательно обрусевший. Жил бы я среди чистопородных хохлов, усвоение языка шло бы куда быстрее. Но чего не было, того не было, и я из неудов не вылезал. Впрочем, аборигены константиновские от меня мало чем отличались. Да и учителя не слишком старались привить нам «ридну украинську мову», потому что и сами в обиходе ею не пользовались. И это шло не откуда-то сверху, а исключительно снизу, из удобства общения между людьми. Даже дядя Павло Дущенко все реже вставлял в свою речь украинские слова, а его сын Михаил и вообще говорил только по-русски.
Глава 28
Первой в нашей квартире по утрам просыпалась черная тарелка репродуктора, висевшая на стене. Она начинала хрипеть и кашлять, откашлявшись, замолкала, зато теперь слышалось тиканье часов, как если бы папины часы приложить к уху: «Тик-так! Тик-так!» Проходило еще какое-то время, и тарелка издавала звуки, как будто где-то ездят автомобили, вякают клаксоны, звенят трамваи, возникают и пропадают голоса людей. И наконец все покрывал громкий и торжественный бой курантов, шесть раз отбивал время колокол и звучал Гимн Советского Союза.
Я не мог без дрожи в груди и слез слушать звуки этого нового гимна. Он был даже лучше «Интернационала», потому что в нем пелось о том, что я уже знал, что происходило на моих глазах:
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки Великая Русь.
Да здравствует созданный волей народов,
Великий, могучий Советский Союз!
Сквозь грозы сияло нам солнце свободы,
И Ленин великий нам путь озарил.
Нас вырастил Сталин на верность народу,
На труд и на подвиги нас вдохновил.
Мы армию нашу растили в сраженьях,
Захватчиков подлых с дороги сметем!
Мы в битвах решали судьбу поколений,
Мы к славе отчизну свою поведем!
И после каждого куплета припев:
Славься, Отечество наше свободное,
Дружбы народов надежный оплот!
Знамя советское, знамя народное
Пусть от победы к победе ведет!
Подходил к концу сорок четвертый год. Наша Красная армия освободила почти всю территорию нашей страны, и каждый день по радио передавали, из каких городов она изгоняла фашистских захватчиков. Но впереди была очередная военная зима, и мама целыми днями вязала теплые носки для наших красноармейцев и командиров. И когда их набиралось много, она складывала их в фанерный ящик и относила на почту, чтобы эти носки попали прямо в окопы, где очень холодно и даже от дождя спрятаться негде. Уж я-то знаю: в степи много всяких окопов, и все без крыши над головой. Были в этих ящиках и мои рисунки. И даже стихи:
Пусть товарищ красноармеец
Бьет фашистов как умеет,
Чтобы в будущем году
Вы закончили войну.
Или еще такие:
Пусть вас мамины носки
Отвлекают от тоски,
Чтобы было вам теплее,
Воевалось веселее.
На рынке все больше появлялось калек, которые просили милостыню. Когда мы ходили на рынок покупать хлеб, мама всегда давала хлеба тем калекам, у которых позванивали медали. Но хлеба на всех не хватало, даже и с медалями, потому что нам тоже нужен хлеб, чтобы есть суп, а денег папиных едва-едва хватает, чтобы, как говорит мама, затыкать дыры. Тем более что «американские подарки» папа приносил не так часто. Впрочем, по сравнению с другими мы жили, можно сказать, хорошо. Слушая маму и глядя на калек, я думал, что когда вырасту, то непременно буду зарабатывать много денег, чтобы хватало на всех калек, даже и без медалей: так мне их было жалко.
Сегодня воскресенье, в школу не идти, я лежу в своей постели, читаю книжку, которую дал мне почитать Игорь Ярунин. Книжку эту написал писатель Горький, называется она «Детство» — это про то, как давным-давно жил мальчик со злым дедушкой и доброй бабушкой и как дедушка сильно отлупил его, как меня когда-то папа, только папа меня отлупил веревкой, а мальчика Алешу дедушка драл мочеными вицами, а потом пожалел его и стал учить читать. А в школу он не ходил, потому что это было в старые времена, то есть еще при царе, а теперь все совсем по-другому, и все дети ходят в школу. Очень интересная книжка. И очень мне было жалко этого мальчика Алешу Пешкова, который потом, когда вырос, стал писателем Горьким. Но он жил давно, когда еще меня не было на свете, а умер, когда я только-только родился.
Дверь в нашу комнату приоткрыта, я слышу, как мама разговаривает на кухне с тетей Марией, папиной сестрой, которая так рано-рано пришла к нам, чтобы пожаловаться на дядю Павло Дущенко.
— Устала я с ним, Маня, — говорит тетя Мария. — Извелась. Он все по бабам да по бабам. Иногда по нескольку дней дома не ночует, а скажешь ему что поперек, так кулаки в ход пускает. И кричит: я тебя, кричит, из грязи вытащил, облагодетельствовал, а ты тут мне еще будешь указывать, как мне жить… И все в этом роде. Я уж молчу, а на сердце-то, сама понимаешь, тоска. А тут еще свекровь, чтоб ей пусто было. Каждым куском хлеба попрекает… Уеду я от них…
— А сын как же? — пугается моя мама.
— А что сын? Меня все равно свекровь к нему почти не подпускает. Он меня и за мать-то не считает…
— Как же так? — еще больше пугается моя мама.
— А вот так. Ты, говорит, не наша, чужая, говорит, приблудная. А какая же я приблудная? Я что — под забором найденная? Я бы и без них прожила за милую душу. Уговорил он меня, улестил: поедем, говорит, со мной, у нас рай, а не жизнь будет. Скользкий он человек, Маня. Ты Васе-то скажи, чтобы он с ним не очень-то якшался: подведет он его под монастырь, Васю-то: доверчивый он, братец-то мой…
Тут загремела отодвигаемая табуретка, прошаркали мамины шаги — и дверь закрылась. И весь этот разговор на кухне каким-то удивительным образом переплелся с тем, что я читал, точно это вышло из книги, тайком пробралось на нашу кухню, и там заговорило голосами мамы и тети Марии, хотя на самом деле они вовсе не мама и тетя Мария, а мама Алеши Пешкова и его бабушка.
Глава 29
Главный технолог сталелитейного завода Петр Степанович Всеношный обходил заводские цеха, которые уже покинуло большинство эвакуированных в сорок первом из Донбасса рабочих и специалистов. Теперь на их месте работали новые люди, в основном молодежь из ремесленных училищ и женщины, которых донбассовцы обучили своему ремеслу, и не просто обучили, а сделали из них специалистов.
Обратная эвакуация проходила в несколько этапов. Чтобы не снижать темпы производства и качество литья, специалисты заменялись учениками постепенно, те какое-то время работали под их присмотром, теперь работают самостоятельно, а их наставники едут сейчас на родину, где все надо начинать сначала.
Петру Степановичу выпала обязанность проводить реэвакуацию, как он когда-то проводил эвакуацию своего завода из Константиновки. Но тогда уезжали не только люди, но и сам завод: его станки, машины, механизмы, оборудование — все, что можно было увезти. Нынче уезжали только люди, создавшие новый завод почти на голом месте и все три года дававшие танковым и артиллерийским заводам литые башни, траки, колеса, части корпусов, станины для пушек и многое другое. Теперь даже ему, главному технологу завода, трудно поверить, что все это они