Жернова. 1918–1953. За огненным валом — страница 30 из 93

— Но Дудника нет ни среди раненых, ни среди убитых. Что вы думаете по этому поводу?

— Я могу лишь предполагать, фантазировать. Но в этой области я не профессионал. Вы, старший лейтенант, наверняка умеете это делать лучше меня.

Кривоносов долго рассматривал бесстрастное лицо Пивоварова, его слегка оттопыренные уши, нос с горбинкой, плотно сжатые губы. И чем дольше он его рассматривал, тем сильнее распирала его изнутри удушающая ненависть. Будь это в лагере, уж он бы показал этому бывшему, как надо отвечать на вопросы, он бы из него выбил и напускное спокойствие, и едва прикрытое высокомерие. К сожалению, здесь не лагерь, а передовая.

Перед Кривоносовым сидел его личный враг — хитрый, коварный, умный. Как ловко он ускользает от прямых ответов, какая дьявольская увертливость! Не может быть, чтобы за этим ничего не скрывалось, чтобы у такого человека была чистая совесть. И потом… ведь дрогнули же веки у этого бывшего кавторанга, когда прозвучала фамилия Дудника. Дро-огнули. За этим малозначительным фактом стоит страх разоблачения, который, как бы его ни маскировали, никогда полностью спрятать нельзя, — это противоестественно. И с Гавриловым они спелись — это уж как пить дать. Стрелять таких гадов надо, давить…

А Пивоваров сидел сгорбившись, рассматривая свою шапку, крутя ее так и этак, и, казалось, был всецело поглощен этим занятием.

Кривоносов побарабанил пальцами по столу. Он решал, что делать дальше. Похоже, что сейчас — и в таких условиях — он ничего не добьется. Лучше всего выдернуть Пивоварова ночью из землянки и, не дав опомниться, предъявить обвинение в убийстве Дудника, поставить к стенке и… Дальше по обстоятельствам. И с Гавриловым поступить так же. Но для этого надо смотаться в отдел при штабе корпуса, доказать, что он имеет все основания взять этих двоих, прихватить с собой из отдела пару «волкодавов», которые имеют навык обработки человеческого материала, — один он это дело не потянет, — и уж тогда, только после этого…

— Ладно, Пивоваров, — произнес как можно более равнодушно Кривоносов. — Идите пока. И хорошенько подумайте над своим поведением.

— Я всю жизнь, старший лейтенант, думаю над своим поведением, — произнес Пивоваров, вставая. — Вам, между прочим, тоже никто не мешает это делать.

— Н-ну, т-ты! — с угрозой выдавил Кривоносов. — Не забывай, где находишься.

Пивоваров ничего на это не ответил и вышел за дверь.

Он поднялся по ступенькам и увидел Гаврилова, сидящего на бревне, а невдалеке кривоносовского посыльного. Гаврилов встал, отряхнулся, пошел навстречу.

— Ты, Алексей Потапыч, главное, не горячись. Очень тебя прошу, — произнес Пивоваров, беря Гаврилова за рукав шинели. Он произнес это с обезоруживающей улыбкой и настолько громко, чтобы мог услышать Пилипенко.

Гаврилов лишь усмехнулся половиной лица, согласно кивнул головой и стал спускаться вниз по ступенькам.

Когда Гаврилов, примерно через час, вышел от Кривоносова, то застал Пивоварова, вышагивающего между соснами. Узкая тропинка длинной метров пятьдесят была хорошо утрамбована.

— Я ему сказал, что он дурак, — кривя губы в улыбке, заговорил Гаврилов, подходя к Пивоварову. — И еще сказал, что было бы лучше, если бы он воевал с немцами, а не со своими.

— Зря ты так, Алексей Потапыч, — огорчился Пивоваров. — Начнет он тебе мстить, всякие гадости делать… Да и человек-то он подневольный: что с него взять…

— Слышал бы ты, Ерофей Тихонович, какую ахинею он нес! Я даже, грешным делом, подумал: а все ли у него дома? Это ж надо такую арифметику придумать: если, говорит, в роте сто автоматов и только двадцать винтовок, и во время боя повреждено десять винтовок, то сколько должно быть повреждено автоматов? Не менее пятидесяти штук. А? Как тебе нравится?

— Логично, ничего не скажешь.

— Вот-вот. Он от сознания собственной гениальности чуть ни лопнул у меня на глазах. — Гаврилов всплеснул рукой и рассмеялся мелким дребезжащим смешком, так не вяжущимся с его грубо отесанными чертами лица. — Ему невдомек, что когда солдат сидит в окопе и слышит вой снаряда или мины, то он падает на дно окопа, а винтовка чаще всего остается на бруствере. Солдат поднялся, отряхнулся, а винтовка — тю-тю! Зато автомат он на бруствере не оставит, потому что автомат короче и не мешает падать вместе с ним на дно окопа. Вот и вся логика с арифметикой. Его от такой логики чуть кондрашка не хватила.

— Ты хочешь сказать, что убедил его?

— Так он же в окопах никогда не сидел, и ему что винтовка, что автомат — один черт.

— Но ведь бросали же, — с сожалением произнес Пивоваров, не терпящий неточности.

— Ну и что? Я бы и сам бросил, будь у меня винтовка и подвернись немецкий автомат. Тем более что эта новая самозарядка — штука весьма ненадежная и может отказать в самый неподходящий момент. Уж лучше трехлинейка. Или взял бы автомат у своего погибшего товарища. Он тебя от живота поливает, а ты пока клац-клац… Да что я тебе говорю! Сам знаешь.

— И все-таки зря ты, Алексей Потапыч, на рожон лезешь.

— Ничего не зря! Я же чувствую, что он под ротного нашего копает! — снова загорелся Гаврилов. — Дерьмо собачье! Сидит тут, понимаешь ли, за пять километров от передовой и высасывает из пальца вредителей и шпионов.

— Успокойся, Алексей Потапыч! Ради бога, успокойся! Придет время, все образуется, как говаривал Толстой, всякому воздастся по делам его…

— Да когда оно придет-то, голубчик мой Ерофей Тихонович? Нас-то с тобой уже не будет! А мне вот как тошно жить рядом с такими вот кривоносовыми! Так тошно, что иногда застрелиться хочется. Одно удерживает, что кривоносовым от этого только лучше станет.

— Бог с ним! — нахмурился Пивоваров, заметив, что на них поглядывают солдаты первой роты, сбившиеся возле землянки. — Давай лучше закурим.

— Да, пожалуй, действительно лучше, — как-то сразу сник Гаврилов. — Может, ты и прав, капитан. Но мне иногда так хочется забраться на какую-нибудь высокую гору и оттуда крикнуть на весь мир: «Люди, посмотрите, как мы неправильно живем!» Как ты думаешь, услыхали бы?

— Время еще не пришло. Вот закончим войну, тогда, может быть…

И они сосредоточенно принялись дымить, поглядывая на проселок, на который в наступающих сумерках, всхрапывая, урча и кивая длинными орудийными стволами, выползали тяжелые танки ИС — «Иосиф Сталин». От их медлительного и тяжелого движения земля тряслась мелкой лихорадочной дрожью, с деревьев сыпалась хвоя, а воздух, будто уплотнившийся, давил на уши.

— Эх! — тихо воскликнул Гаврилов. — Мне бы в сорок первом с десяток таких танков…

— Нда, — качнул головой Пивоваров. — Танки превосходные. Вот разве что танкисты в сорок первом были другие, мало похожие на нынешних…

— Что ты имеешь в виду? — вскинулся Гаврилов.

— А то, что и мы были другими, что сидело в нас какое-то не то благодушие, не то неуверенность в собственных силах… Злости нам не хватало, азарта. Даже и не знаю, какими словами это выразить. Была некая аморфность, растерянность перед неведомым, непонятным. Во мне это сидело — точно знаю. Но после вчерашнего боя уже не сидит. Я другим человеком стал. Крылья, что ли, выросли. Не знаю. Но если завтра снова в бой, то я пойду в этот бой не только без страха, не только с ненавистью, но и с презрением к врагу, который считал и считает себя выше нас, русских, который убежден, будто бы он имеет исключительное право жить на этой земле, имеет право распоряжаться другими народами. Во мне раньше, — все с большей горячностью говорил Пивоваров, — не хватало не только злости, но и гордости, что я — русский человек, что я сын такой огромной и такой разнообразной страны, населенной разнообразными же народами, что на мне лежит ответственность и за эту страну, и за населяющие ее народы. Я произносил на собраниях правильные слова, мне казалось, что Россия — это весь мир, а весь мир — это Россия, и не столь важно, где начинаются и где кончаются ее границы. Во мне, понимаешь ли, не было уверенности, что я должен защищать исключительно Россию, как защищали и отстаивали ее мои предки…

Пивоваров помолчал, потер руками лицо, закончил уже более сдержанно:

— Это чувство сродни чувству хлебороба, который знает, что он должен по весне вспахать и засеять именно свое поле, что поле это не должно зарастать бурьяном, что оно не может без его рук и радения. Во мне проснулась великая ответственность за это поле, за Россию. Да… — Пивоваров помолчал, спросил осторожно: — Ты этого разве не чувствуешь, Алексей Потапыч? — И замер в ожидании ответа.

— Чувствую, — согласился Гаврилов. — Хотя ответственность я чувствовал всегда. Но она, действительно, была не такой: в ней ощущался некий изъян, она была расплывчатой. А вот насчет страны — это ты верно сказал: сегодня я ощущаю свою страну не так, как раньше, то есть не столько головой, сколько сердцем. И народ свой — тоже.

— Вот, — удовлетворенно согласился Пивоваров. — Поэтому я и говорю: танки — это еще не все. Другие люди — это главное.

Глава 26

В начале января сорок пятого года в восемь часов утра на станцию небольшого городка Альбукерке прибыл пассажирский поезд из Мексики, направляющийся на северо-восток Северо-американских соединенных штатов. Поезд покинули лишь два пассажира, судя по всему, муж и жена, обоим лет по сорок. Он, вполне респектабельный джентльмен, несколько полноват, губаст, носаст и щекаст, черные глаза чуть навыкате, тонкие усики на мексиканский манер. Она — полная его противоположность: не худа, но поджара, не красавица, но и не дурнушка, то есть ничего особенного, если не считать большого узкого рта и слишком пристального взгляда маслиновых глаз. Он — в клетчатом пальто и мягкой шляпе с лихо загнутыми краями, она — в красно-зелено-синем пальто, похожим на пончо, и тоже в шляпе, отличающейся от мужской букетиком искусственных цветов и вуалью, спадающей на лицо. Багажа у приезжих немного: вместительный чемодан да баул из крокодиловой кожи — свидетельство определенного достатка.