Жернова. 1918–1953. За огненным валом — страница 39 из 93

Красников принялся есть, глядя на коптящий огонек в снарядной гильзе.

— Будут какие приказания, товарищ лейтенант? — спросил Федоров.

— Приказания? — Красников поднял голову и посмотрел на своего солдата, который был старше его и сейчас бы мог носить погоны майора, а то и полковника, и отдавать приказания лейтенанту Красникову, а не выслушивать их от него.

Прожевав и проглотив кусок, Красников мотнул головой:

— Ну какие, Сергей, могут быть приказания? Письмо домой написал?

— Собираюсь. Правда, я перед прошлым боем отправил.

— Ну-у, это когда было, — искренне возразил Красников, которому сейчас казалось, что вчерашний бой — это так давно, а завтрашний — стоит лишь прозвучать команде. — Почему так тихо? — спросил он, прислушиваясь.

— Да кто чем занят. В основном тоже пишут, готовятся… Говорят, предстоящий бой будет похож на вчерашний…

— Раз на раз не приходится, — ответил Красников. — Иди, занимайся своими делами.

Федоров отвел в сторону брезентовый полог, отделявший закуток командира роты от помещения, где разместился первый взвод, и вышел.

Красников доел кашу, залпом выпил остывший чай и тоже стал собираться. Он написал коротенькое письмо матери, которое почти слово в слово повторяло письмо, написанное им два дня назад. Потом проверил оружие: автомат, пистолет ТТ и трофейный браунинг. Сложил вещи. Ну, вот и все. Оставалось ждать. И лейтенант Красников откинулся спиной к стенке землянки и прикрыл глаза.

Ждать лейтенант Красников привык. Тем более что ожидание предстоящего выхода на позиции, а затем и боя, было не из тех ожиданий, которые хуже смерти, пожалуй, наоборот: хочется, чтобы часы и минуты тянулись как можно дольше, еще лучше, если никакого выхода и боя не будет, а случится что-то невероятное: Гитлер умрет, еще кто-то, от кого зависит продолжение войны, и сразу же наступит мир. Конечно, это полнейшая чепуха, он даже и не мечтал об этом, но вовсе не огорчился бы, если бы что-то подобное произошло.

И в эту минуту, когда Красников стал снова проваливаться в полудрему, он услыхал голос Урюпиной, ее булькающий горловой хохоток. Он напрягся, уверенный почему-то, что Ольга идет к нему. И точно: сперва в закуток просунулась голова Федорова, и тот произнес с улыбкой:

— К вам, товарищ лейтенант, санинструктор.

И тут же появилась Ольга.

— Ой, лейтенант! — воскликнула она, решительно откинув полог. — До чего же у вас здесь душно! Таким воздухом впору клопов морить.

Красников стоял и смущенно улыбался. Действительно, он только сейчас заметил, что воздух в его закутке тяжелый, пропитан гарью коптилки, ружейным маслом и еще чем-то.

— Вы куда-то собрались идти, лейтенант? — спросила Урюпина, мерцая в полумраке влажными глазами.

— Да, посмотреть, как там… в роте.

«Ничего в ней такого нет, — думал Красников, застегивая ремни поверх шинели. — Просто она единственная женщина на весь батальон, и в нее влюблены почти все. К тому же она с Леваковым…»

— Ну, пойдемте, провожу вас, — почувствовав его холодность, перешла на официальный тон Урюпина. — Я чего зашла к вам: чтобы передать индивидуальные пакеты. Завтра утром, говорят, в бой. И потом: я иду с вашей ротой.

— В каком смысле?

— В прямом, лейтенант! В прямом! — И Урюпина снова озорно блеснула глазами.

— А-а, ну понятно, — произнес Красников. Ему, впрочем, ничего понятно не было. Не собирается же Урюпина идти с ними в атаку за огненным валом. И потом: почему с его ротой? Сама она напросилась или это распоряжение Левакова?

Они вышли из землянки, поднялись наверх, остановились.

Густой мрак зимнего вечера был наполнен близким рыком танковых моторов, далеким погромыхиванием артиллерии, надсадным гулом плывущих где-то в вышине самолетов. Еще вчера тихо дремавшие неведомые силы вдруг и, кажется, ни с того ни с сего пришли в движение и заполонили собой весь мир.

— Ой! — тихо воскликнула Урюпина. — Я ужасно боюсь! Мне кажется, что завтра мы все погибнем. — И вдруг шагнула к Красникову, вцепилась в рукав, заговорила, дыша ему в лицо: — Красненький, миленький, тебе не страшно?

Красникову показалось, что кто-то поднимается из землянки, и он поспешно отстранился от Урюпиной. Точно: кто-то топал и кашлял, потом засветился огонек спички, красной точкой поплыла в темноте цигарка.

— Мне надо во второй взвод, — произнес он, боясь, что их застанут вместе и подумают, что он, лейтенант Красников, пользуясь отсутствием комбата, разводит шуры-муры с его ППЖ.

Ольга тряхнула головой, произнесла:

— Да нет, я так только… Бывайте здоровы, товарищ лейтенант. — И зашагала в темноту, поскрипывая подмерзшим к вечеру снегом.

Лейтенант Красников вздохнул и направился к землянке второго взвода… хотя, чего там, собственно, смотреть? — везде одно и то же. Более того, он там будет лишний, потому что все знают, что делать, каждый сейчас занят чем-то своим, а тут командир роты, докладывай ему, тянись — ни к чему все это.

Глава 7

Пивоваров, сидя на снарядном ящике возле буржуйки, подшивал чистый подворотничок к своей гимнастерке. По старой морской традиции он готовился к завтрашнему дню, как к собственным похоронам. То, что завтра-послезавтра предстоит бой, теперь было ясно каждому, — и не просто бой, а целая цепь непрерывных боев, связанных с общим наступлением армии и, пожалуй, всего фронта. Перед этим завтрашним днем меркли все остальные, и казалось, что ты родился и жил только для него, а все, что было с тобой до этого, и даже бой позавчерашний, — подумать только: всего лишь позавчерашний! — уже не имело значения. Может быть, это будет день твоего искупления и очищения. Кто знает… А если не для тебя, то для кого-то другого. Скорее всего — для всех сразу. Потому что все другие — это тоже ты. И ты приходишь в этот мир, чтобы слиться со всеми: и с теми, кто был до тебя, и с теми, кто придет после. Завтра будет жатва… Да-да! Как это говаривал дед? «Не всякое семя прорастает, но из проросшего вырастает древо, а древо живо корнями своими, если корни глубоко уходят в родную землю. Только в этом случае жизнь на земле не оскудевает». Дед был дьячком и любил пофилософствовать за чаем с липовым медом, и эту его любовь, судя по всему, унаследовал и Пивоваров.

Подшивая подворотничок, он спокойно, даже как бы отстраненно, думал о себе самом и завтрашнем дне. Удивительно, но он стал верить в судьбу, в предначертание, в неведомую волю, над которой не властны человеческая воля и сознание. Если бы 20 июня 1941 года ему сказали, что он станет верить в эти химеры, — он, коммунист, материалист и атеист, — то он посчитал бы этого человека сумасшедшим. Но и судьба, предначертание — что это и как это? В завтрашний день — и то не заглянешь. Тем более что ни он и не тысячи и миллионы ему подобных запланировали завтрашний день, запланировали смерть и жизнь, количество метров, положенных пройти до того момента, когда оборвутся тропы одних, чтобы их торили дальше другие…

Так в чем его предназначение? Чтобы завтра убить как можно больше себе подобных? И это все? А для чего? Чтобы через тысячу лет в учебнике истории кто-то написал — даже и не о завтрашнем дне, а обо всей этой войне — всего каких-нибудь десяток строк? Может быть, даже меньше, чем о походах Александра Македонского или битвах Александра Невского. А ведь и там были свои Пивоваровы и Гавриловы, лейтенанты Красниковы и майоры Леваковы…

Гаврилов, сидевший сбоку, зашуршал фронтовой газетой. Он давно шуршит ею, хмыкая, чмокая языком и мотая головой. Ясно, что Гаврилову не нравится что-то, что написано в этой газете, как ясно и то, что ему давно хочется сказать об этом, но он не решается нарушить ту сдержанную и почти торжественную тишину приготовления к предстоящему бою и к смерти, тишину, установившуюся в землянке после объявления приказа о часовой готовности к боевому построению.

Газеты в землянку принесли только что, их сразу же, почти не читая, пустили на самокрутки, и только Гаврилов шуршит ею, выискивая там что-то, хотя всем ясно, что во фронтовой газете все настолько обезличено и пошло, что читать ее можно лишь для того, чтобы стимулировать усиленное выделение желчи.

Пивоваров думает свою думу и искоса поглядывает на Гаврилова. Он знает, что чем дольше его друг будет сдерживаться, тем неожиданнее будет всплеск его чувств, вырвавшихся наружу, а это сейчас совсем ни к чему. И поэтому Пивоваров, перекусывая нитку, говорит, будто продолжая прерванный разговор:

— Ну, а-а… насчет завтрашнего дня там что-нибудь есть?

— Какого завтрашнего? — вскидывает голову Гаврилов и изумленно смотрит на Пивоварова.

У Гаврилова нелады с юмором, и он все принимает за чистую монету. Ему странно, что такой умный человек, как Пивоваров, не понимает, что о завтрашнем дне в газете писать не станут: во-первых, потому, что сами газетчики ничего не знают о завтрашнем дне; во-вторых, потому, что, если бы и знали, знание это составляет исключительную военную тайну.

Гаврилов усмехается и смотрит на Пивоварова, а Пивоваров с ухмылкой смотрит на Гаврилова — и у того по жесткому лицу разбегаются добродушные морщинки, в глазах вспыхивают искорки.

— Так если там ничего нет о завтрашнем дне, чего ж ты тогда нервничаешь? — деланно удивляется Пивоваров.

— Я не нервничаю. С чего ты взял, что я нервничаю? — спокойно отвечает Гаврилов и тут же загорается: — Тут, понимаешь ли, Тихоныч, про нас написано, про вчерашний бой!

— Позавчерашний, — поправил Гаврилова Пивоваров. — Уже позавчерашний.

— Ну да, я и говорю, — споткнулся Гаврилов. Затем продолжил: — Но написано так, будто этот бой вел кто-то, а не мы. Нас словно и на свете не существует.

— Ну да-а? — недоверчиво возражает Пивоваров. — Когда бы это они успели? Это ж надо написать, напечатать да еще и развезти по всей армии. Ты чего-то путаешь.

— Ничего не путаю! Вот послушай: «Доблестные воины энской дивизии, которой командует полковник Клименко А.В…» Это тот Клименко, — поясняет Гаврилов, — который — помнишь? — с кухнями в имение приезжал…