Жернова. 1918–1953. За огненным валом — страница 40 из 93

— Ну помню, помню: хохол такой… бритый. Еще лейтенанта Бульбу выспрашивал, — покивал головой Пивоваров.

— Вот-вот, он самый. Слушай дальше. Значит так… Где это? А-а, вот: «… которой командует полковник Клименко А.В., неожиданной атакой прорвали оборону противника на глубину пять километров. Во время атаки было уничтожено более сотни немецких солдат и офицеров, захвачены большие трофеи, в том числе четыре противотанковых орудия вместе с тягачами». Соображаешь? Они прорвали, они уничтожили, они захватили, а мы, получается, в кустиках отсиживались. Слушай дальше: «… вместе с тягачами. Оседлав шоссе, советские богатыри несколько часов удерживали его, отбив пять контратак озверевших гитлеровцев. Фашисты оставили на поле боя около тридцати танков и самоходок и более двухсот трупов». Во врать-то! — воскликнул Гаврилов, потрясая газетой. — Ты посмотри, как здесь написано: пять контратак, а было всего две, тридцать танков и самоходок, а там от силы десяток наберется, ну а уж трупов, так тех и жалеть нечего — сыпь побольше! Ну ловкачи! — возмущался Гаврилов.

— А с чего ты взял, что это про наш бой? — пожал плечами Пивоваров. — Мало ли вчера боев было. Да и полковников Клименко в армии — пруд пруди. У нас на флоте Пивоваровых служило в одно со мной время аж восемь человек.

— И, конечно, все капитаны второго ранга, — поддел Гаврилов. — Но ты слушай дальше: «Выполнив задание командования, разрушив коммуникации противника, доблестные воины отошли на исходные рубежи, пригнав с собой толпу жалких фашистских вояк, численностью более ста человек». А дальше самое главное: «В этом бою особенно отличились командир стрелкового батальона капитан Нестеренко, командир стрелковой роты старший лейтенант Яростов…» Тоже скажешь совпадение? Из окопов этого старлея Яростова мы и начинали атаку. Так что все это про нас. А всей тут правды, что дорога — и то не шоссе! — да четыре пушки.

— Успокойся, Алексей Потапыч, — положил Пивоваров руку на колено Гаврилову. — Во-первых, о нас писать нельзя: мы в некотором роде — секретное оружие. Во-вторых, ничего особенного мы не совершили. Тот же Яростов, может, все четыре года из окопов не вылезает, а мы с тобой… сам знаешь. Так что нам свои грехи еще замаливать и замаливать.

— А я не собираюсь замаливать! — раздался в настороженной тишине резкий и злой голос из глубины землянки.

— Я не в прямом смысле, — поспешил пояснить Пивоваров, обращаясь в полумрак. — Я в том смысле, что мы перед своим народом в неоплатном долгу. А перед своими погибшими товарищами — тем более. Я в этом смысле, Василий Аристархович.

— Я хорошо понимаю, в каком вы смысле, Ерофей Тихоныч.

И человек, которого Пивоваров назвал Василием Аристарховичем, среднего роста, с упрямой квадратной головой и маленькими немигающими глазами, вышел из дымного полумрака к горящей буржуйке.

— Теоретически я все понимаю, а практически взять на себя вину за все, что со мной случилось… да и с тысячами таких же, как я, практически я это принять не могу, — продолжал он. — И свое нынешнее положение — тоже. Сейчас бывшего в плену солдата проверяют меньше, чем офицера. Значит, мне, офицеру Красной армии, выходцу из потомственной рабочей семьи, чей дед и отец делали революцию, доверяют меньше, чем солдату из крестьян. Почему, хочу я вас спросить? А у меня, помимо прочего, две благодарности от самого наркома Ворошилова. И задницы, заметьте, никому не лизал! Смею думать, что и воевал бы не хуже других. И к немцам в плен попал не по своей вине. Два побега — не повезло мне с побегами…

— Не вы одни бегали, — прозвучал чей-то голос из темноты.

— Я это говорю не хвастовства ради… Положим, я такой невезучий. Допускаю для себя лично и для какой-то части офицерства. Но десятки тысяч! — это как понимать? Может, нам всем не повезло в чем-то другом? Может, виноватых надо искать не в этой землянке и не в фильтрационных лагерях?..

И вдруг, резко обернувшись к кому-то:

— Да перестань ты меня дергать, черт побери! Могу же я хоть раз в жизни… Меня завтра убьют — я это точно знаю. Да и всех нас… Нас для этого и собрали в этот батальон — дураку понятно. Штурмовой… Какой-то шутник просто заменил слово «штрафной» на слово «штурмовой», чтобы наивным людям умирать легче было. Но я не об этом сейчас. Имею же я право сказать перед смертью все, о чем молчал годы. О чем все мы молчали и продолжаем молчать. Потому что другого времени у меня не будет… Так вот, я хочу знать, за что мы расплачиваемся? За какие такие грехи? Да вот за это же самое: за то, что молчали, когда наших же товарищей, коммунистов и офицеров, преданнейших революции и партии людей, ни за что ни про что ставили к стенке… Тухачевского, Блюхера, командиров дивизий, полков… Когда кричать надо было на всю Ивановскую! А мы не только молчали, но и аплодировали, ручки вверх поднимали, клеймили своих товарищей врагами народа, за шкуры свои дрожали — вот в чем наша вина, вот за что мы сегодня расплачиваемся. В этом я свою вину признаю полностью. И за бездарно, преступно проигранное начало войны — тоже. Потому что если бы не молчали, не было бы этого позора. И еще: тяжело умирать, зная, что все передуманное тобой останется втуне, никому не принесет пользы. Поэтому я и хочу, пока у нас есть время… И плевать мне на то, что кто-то сейчас побежит к смершевцу докладывать, что бывший майор Зарецкий заговорил вдруг человеческим языком! — выкрикнул майор в полумрак землянки звенящим от напряжения голосом.

Сквозь сумрак тесной землянки прошла волна глухого ропота и затихла на чьем-то горестном вздохе.

Пивоваров воспользовался паузой:

— Все мы, Василий Аристархович, одну и ту же думу думаем, у всех об одном и том же душа болит… — И, заметив протестующий жест Зарецкого, подтвердил, слегка повысив голос: — Да, у всех! Только люди мы — разные, и душа у каждого болит по-разному.

— Это что же, по-вашему, и у Кривоносова душа болит? — с издевкой спросил Зарецкий. — И у бывшего интенданта Мирволина?

— А при чем тут бывший интендант Мирволин? — пронзил полумрак острый фальцет. — Я что, не тех же вшей кормлю? Не в том же окопе сидел вчера с бывшим майором Зарецким? Или я у кого пайку украл? Если я до войны ваши драные подштанники менял на новые, так я уже и сволочь?

Острый фальцет Мирволина резал слух, покрывал глухой ропот и вырвался наконец на середину землянки высоким узкоплечим человеком с широким лицом. Он навис над всеми, почти упираясь головой в бревенчатый потолок, и, поворачиваясь то к одному, то к другому, кричал рыдающим голосом, брызгая слюной и по-женски ломая пальцы:

— Я виноват в том, что еще жив! Другой вины за собой не знаю! Вам, майор, захотелось пофилософствовать, на вас, как говорится, нашло, вы хотите выговориться перед смертью, вам не только себе, но и другим судьей захотелось стать, вы одних хотите налево, других — направо, и чтобы они с вашими ярлыками на тот свет отправились! Вам этого захотелось? А какое право вы имеете судить о Тухачевском и прочих? Кто вам дал это право? Что вы о них знаете? Ничего вы не знаете и знать не можете! И никто из нас правды не знает. А что жили они как баре, что окружали их всякие холуи, так это… Уж кто-кто, а я насмотрелся. И нечего тут ворошить прошлое. Почему мы должны выслушивать ваши домыслы и обвинения? Я — не желаю! Все мы не святые, всех нас завтра смерть поравняет — и тех и этих. И я хочу умереть спокойно. Так что заткнитесь и не мешайте людям напоследок…

— Это ты заткнись, ублюдок кривоносовский! — хрипло выдохнул Зарецкий и подался к Мирволину, сжимая кулаки.

Но между ними уже стоял Гаврилов.

— Товарищи офицеры! — рявкнул он голосом, которым когда-то перекрывал рев работающих танковых двигателей.

На какое-то время в землянке повисла гнетущая тишина. Было лишь слышно, как запаленно дышат Зарецкий и Мирволин, будто их растащили после продолжительной потасовки. Потом в этой тишине зазвучал тихий и ровный голос Мирволина, голос совсем, казалось бы, другого человека, равнодушного ко всему окружающему.

— Да, я — кривоносовский ублюдок… как вы изволили выразиться, товарищ майор. Да, он принудил меня докладывать о том, кто и что говорит у нас в роте. Он пригрозил мне, что, если я не стану этого делать, он отправит меня в лагерь — на этот раз как пособника врагов народа. Но я никогда — слышите? никогда! — не донес ему ни на кого из вас! Ни-на-ко-го! Хотя, собственно, и доносить было нечего. И, насколько мне известно, другие тоже. Так что бросать мне в лицо такие обвинения… За это раньше вызывали на дуэль.

— Но подполковник Дудник сказал о вас, что вы один из… чуть ли ни добровольцев в этом деле! — воскликнул Зарецкий. — Мне, например, Кривоносов тоже предлагал, но я послал его к такой матери — и он отцепился.

— Может быть, — согласился Мирволин. — Что же касается Дудника, то он сам был кривоносовским ублюдком. Более того, погибший капитан Мартемьянов знал Дудника по лагерю… по немецкому лагерю, я имею в виду… и говорил, что он там, у немцев, будто бы ходил в провокаторах и что его свои же приговорили к смерти, но он как-то сумел выкрутиться. И вообще, будто бы до войны он был следователем ОГПУ и многих из командного состава сделал врагами народа. И то, что Дудник исчез, заставляет думать…

Поднялся Пивоваров и протянул руки к Мирволину.

— Ради бога, Семен Кондратьевич! И вы, Василий Аристархович! Прекратим этот разговор! И меня Кривоносов склонял к доносительству, и майора Гаврилова, и грозился — такая у него работа. И не будем о нем. — Пивоваров сделал пренебрежительный жест рукой, словно отодвигал нечто мерзкое. — Кривоносов лишь жалкий исполнитель чужой воли. И ничего больше. И о Дуднике тоже не будем, потому что ничего наверняка о нем не знаем. Хотя… Вот вы о нем слышали, будто он был провокатором. А я совсем другое: будто Дудник пошел в услужение к немцам по заданию лагерного подполья. И знаю нескольких человек, которых немцы приговорили к смерти, а Дудник каким-то образом спас их от расправы. Да и не судьи мы им. И я прошу вас, товарищи… — Пивоваров одернул гимнастерку и застегнул в тишине пуговицу на воротничке, — очень прошу вас… неизвестно, кто из нас доживет до завтрашнего вечера… подать друг другу руки и помириться. Очень прошу вас.