Гаврилов, который все еще стоял между Зарецким и Мирволиным, сделал шаг в сторону, и Мирволин первым протянул Зарецкому руку.
Бывшие офицеры еще не успели развести руки, как где-то на верхних нарах послышались странные звуки: то ли кого-то там душили, то ли кто-то боролся с рыданиями, уткнувшись лицом в вещмешок.
— Кто там? Олесич, что ли? — спросил Гаврилов, направляясь по проходу к нарам, на которых, сжавшись в комочек, корчился человек. Гаврилов дотронулся до его напряженной спины рукой и спросил: — Олесич, что с вами?
— Не трогайте меня! Не трогайте! — взвизгнул человек, дернулся всем телом и подобрал под себя ноги с болтающимися штрипками от кальсон.
— Да он тоже из этих… из кривоносовских, — произнес кто-то сдавленным голосом.
— Да! — Олесич рванулся, крутнулся волчком на соломе, и под потолком забелело его искаженное страданием остренькое лицо. — Да, тоже! Вы все меня презираете! Я знаю! — выкрикивал он надрывным голосом. — Вы — чистенькие! Да! А я… я — дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! — выкрикивал он и бился головой о нары. — А вы-ыы… Вы-ыы!.. О-о! — звериный вопль вырвался из его широко раскрытого рта, тело выгнулось и начало сползать с нар.
Гаврилов подхватил Олесича на руки, кто-то кинулся ему помочь, Олесича спустили вниз, прижали к нарам ноги и извивающееся тело. Подали кружку с водой. Гаврилов плеснул воду на лицо и грудь Олесича, крикнул, чтобы открыли дверь и пустили свежего воздуху.
— Он что, эпилептик? — спросил Гаврилов, ни к кому не обращаясь.
— Кто его знает. Раньше за ним этого вроде не водилось, — ответил кто-то.
— До чего сволочи людей довели.
Олесич затих через несколько минут, только дышал со всхлипом, но все тише и тише, потом попросил жалобно:
— Отпустите меня… Пож-жалуйста.
От него отступились, лишь Пивоваров остался рядом, держа в руке снарядную гильзу с горящим фитилем.
Олесич сел на нарах, спустив босые ноги на пол, сжал голову руками и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
Пивоваров передал кому-то светильник, примостился рядом.
— Вы, Олесич, не думайте, что мы к вам относимся иначе, чем к остальным, — заговорил он своим мягким голосом. — Все мы понимаем, что никто из нас не волен в своих поступках. Все мы, как ни крути, одной веревочкой повязаны, и нельзя нам поэтому отгораживаться друг от друга. Мы тут больше, чем братья. Прошлое наше привело нас сюда, но жить надо для будущего, — говорил Пивоваров, отвечая на свои мысли, всего полчаса назад не находившие выхода в нем самом. — Мы с вами столько зла видели и испытали, что только в добре друг к другу наше спасение.
— Вам, Пивоваров, хорошо рассуждать, — перебил его Олесич, распрямившись и перестав раскачиваться. — У вас, небось, отец с матерью были, воспитание дали, образование, то да се, а я… сколько себя помню, всю жизнь по помойкам, как тот пес бродячий, всю жизнь мною помыкали которые посильнее. А потом колония, армия. В училище пошел, думал: все, кончилось мое прошлое, а оно — черта с два! — за мной тянется, как та сопля. И куда бы я ни пришел, везде меня вызывали в органы и заставляли доносить… ради, так сказать, интересов партии и народа. И я верил, что это так нужно. Да, верил! — выкрикнул Олесич. — Только потом у меня глаза раскрылись. Вы, Пивоваров, просто не знаете, что чувствует человек в моей шкуре. Так что лучше и не говорите. Не надо.
Олесич помолчал немного, шмыгая носом, кося глазами по сторонам, но не поворачивая при этом головы, воскликнул громким шепотом, чтобы слышал один Пивоваров:
— Да разве я один такой! Тут через одного — все такие! Да и вы тоже. Только притворяетесь более искусно. Когда у вас Кривоносов начнет спрашивать… хоть бы и обо мне, так вы и не захотите, а все ему расскажите. Потому что у него подходец такой подлючий. Он каждого из нас на крючке держит, о каждом что-то знает, о чем мы и не догадываемся.
— Неправда! Это совершеннейшая неправда! — Пивоваров даже отодвинулся от Олесича, чтобы лучше его видеть. — Кривоносов такой же человек, как и все. Причем не самый умный. Но весьма самонадеянный. Потому что за ним власть и право распоряжаться чужими судьбами. На этом он и держится. И не надо приписывать ему способности, которых у него отродясь не имелось. Просто он молится другому богу… или дьяволу… не знаю, и сумел сам себя убедить, что его бог сильнее нашего. Это старый прием, можно сказать, древний.
— Вы что, в бога веруете? — Олесич уже обулся и смотрел на Пивоварова с любопытством на худом остреньком лице, которое будто взяли в ладони когда-то, сжали и потянули на себя — и все лицо вытянулось, заострилось, сплющилось. На нем уже не осталось следов недавней истерики, оно все больше приобретало выражение настороженной самоуверенности: мол, что бы вы мне ни говорили, а я все равно не верю.
Пивоваров, похоже, не замечал этого выражения, увлеченный своей мыслью, но другие разошлись по своим местам, пожимая плечами.
— Нет, я не верю в бога, — ответил Пивоваров и вздохнул. — Отец у меня верил, дед был сельским дьячком, меня готовили к духовному поприщу, но судьба распорядилась по-своему.
— Как же это вы с таким-то прошлым — и капитан второго ранга? — Олесич уже вполне откровенно рассматривал Пивоварова, как какую-нибудь диковинку.
— Н-ну, не я один такой. Даже Сталин — и тот духовного звания. Дети своих родителей не выбирают.
— Тоже мне скажете: Сталин! — уже с чувством явного превосходства произнес Олесич.
И только после этих слов Пивоваров словно очнулся, внимательно посмотрел на Олесича, поскучнел лицом и, хлопнув ладонями по коленям, произнес, вставая:
— Ну вот и ладно. Главное, что вы сейчас в норме. А то очень уж вы нас напугали. — И пошел к буржуйке.
Его остановил Мирволин, поднявшись с нижних нар. Придвинувшись к Пивоварову вплотную, произнес шепотом, в котором сквозило отчаяние:
— У меня такое ощущение, кавторанг, что мы все еще в немецком концлагере. Вся эта сцена… Только там меня бы ночью придушили, а здесь… Вам не кажется?
— Завтра у нас бой, — тоже негромко ответил Пивоваров. — Лучше будет и для вас, и для всех, если мы пойдем в этот бой с надеждой на лучшее будущее.
Из темноты послышался насмешливый голос:
— Опять товарищи офицера’ философию разводют на пустом месте, рядовым спать не дают. Меньше б разводили, лучшее было бы.
— Уче-оные, — прозвучал другой голос. — В Первую мировую разводили и доразводились. И энти туды жеть. Хлебом не корми, а дай похвилософствовать.
Пивоваров будто споткнулся, услыхав эти слова, но, так ничего и не сказав, пошел между нарами к печке. Проходя мимо Федорова, остановился, потер лоб.
— Что-то я вам хотел сказать, Сергей Дмитриевич… — произнес он. — Ах, да! Может, споем напоследок?
Лейтенант Красников, завершив обход роты, не стал спускаться в землянку. Он присел на ступеньку, курил и слушал, как поют его солдаты. Дверь в землянку, полураскрытая, скрадывала отдельные голоса, лишь чистый тенор Федорова рвался наружу, бился о дверные косяки и стены, словно удерживаемый взаперти слитным хором голосов:
Жена найдет себе другого, –
— страдальчески выговаривал хор, а над ним, пронзая его, будто ласточка облака, метался звенящей тоской голос запевалы:
А ма-ать сыно-очка никогда-ааа…
Глава 8
Старший лейтенант Кривоносов запихивал свои бумаги в полевую сумку и недобро усмехался. Несколько минут назад он вернулся от комбата Левакова, которому доложил, будто имеет веские доказательства, что бывшего подполковника Дудника убили Пивоваров и Гаврилов, чтобы замести следы, поскольку Дудник был нацелен им, Кривоносовым, на выяснение умонастроений именно этих подозрительных личностей, имеющих большое влияние на остальных бывших офицеров. А раз так, то он, старший лейтенант Кривоносов, и командир батальона должны действовать согласно имеющихся инструкций — то есть немедленно арестовать Пивоварова и Гаврилова. Это тем более важно, что, судя по всему, готовится крупное наступление, и они не имеют права ставить его под угрозу провала в результате преступных действий указанных личностей.
Кривоносов выложил это Левакову скороговоркой, всем своим видом давая понять, что у них нет ни минуты времени на раздумья и волокиту, что надо действовать решительно и быстро, иначе могут возникнуть осложнения, которые трудно себе даже представить, и что отвечать за эти осложнения придется им двоим. При этом он сознавал слабость своих аргументов, но ему действительно не нравились Гаврилов с Пивоваровым, не нравилась их независимость и пренебрежительное к нему, Кривоносову, отношение, не нравился их непререкаемый авторитет среди остальных штрафников. Что касается Пивоварова, то он, являясь поповского роду-племени, как-то умудрился выскочить в кавторанги и выжить в немецком плену. И все время о чем-то шушукаются со всеми, ведут разговоры на всякие запретные, можно сказать, темы, и все вокруг да около — и это-то самое подозрительное, ибо ни один враг прямо о своих намерениях никогда не скажет. Так что, как ни верти, эта парочка совсем не те, за кого себя выдают.
А еще Кривоносову не нравилось, что командир второй роты лейтенант Красников смотрит на поведение своих подчиненных если и не с одобрением, то, во всяком случае, сквозь пальцы. Но более всего его беспокоило, что он за все время пребывания в батальоне так и не выявил ни одного затаившегося врага, в то время как в других батальонах их выявляли десятками.
Майор Леваков собирался в штаб дивизии, еще раз просматривая записи по обеспечению батальона боеприпасами, о наличном составе, о количестве больных и раненых и прочее, и прочее — все на тот случай, если начальство спросит. А когда начальство спрашивает, подчиненный должен отвечать без запинки на любые вопросы, не роясь при этом в своих бумажках. И сам Леваков терпеть этого не мог от своих подчиненных, за короткое время так вышколил офицеров батальона, что разбуди их среди ночи, они тут же ответят тебе, кто у них где и чем занимается, что имеется в наличии, а чего явная нехватка. Конечно, могут и приврать, не без этого, но в пределах допустимого.