Жернова. 1918–1953. За огненным валом — страница 83 из 93

— Неужели все? — прошептал Алексей Петрович, вглядываясь в темные провалы дымящихся улиц, где появлялись все новые и новые белые полотнища. Они свисали с балконов, вываливались из оконных глазниц, выглядывали из-за углов почерневших от копоти зданий. Казалось, что они появлялись сами по себе, без всякого участия людей, и были похожи на старческие бельма уставшего от жизни человека.

Рядом кто-то задышал и зашептал часто-часто, точно молитву:

— Боже мой, неужто все? Боже мой, неужто все?

Алексей Петрович покосился и увидел невысокого солдатика с широко распахнутыми светлыми, как стеклышки, глазами. Солдатик стоял рядом, почти впритык к Задонову, но был при этом весь в окне: стреляй — не хочу, и слабый ветерок шевелил льняные волосы на его непокрытой голове. Алексей Петрович, движимый почти отцовским чувством, схватил солдатика за плечи и увлек за стену.

— Жить надоело? — воскликнул он, отпуская солдатика, как воскликнул бы, если бы это был его сын Иван.

— Никак нет, товарищ полковник, — вытянулся тот, с испугом глядя на Задонова прозрачными стекляшками глаз. — А только разрешите доложить: всё, отстрелялся фриц, весь кончился.

— Кончился… Эка ты, братец, право, какой доверчивый. А дома небось мать ждет не дождется…

— А как же, товарищ полковник. Мать — она… мать и есть.

— Сколько лет-то тебе, Аника-воин?

— Восемнадцать, товарищ полковник. В августе девятнадцать стукнет.

— Ах ты, матерь божья, — сокрушенно произнес Алексей Петрович, почувствовав себя глубоким стариком. — Тебе еще жить да жить, а ты высовываешься.

— А как же. Очень даже я вас понимаю, товарищ полковник, насчет жизни, — посочувствовал Задонову солдатик, но тихо и доверительно, чтобы не слышали другие, точно боялся скомпрометировать полковника в чьих-то глазах. И пояснил: — У нас в деревне совсем мужиков-то не осталось — просто беда. Одни бабы да мелюзга. А уж сеять пора…

И еще кто-то встал рядом, и еще. И вскоре все окна были облеплены солдатами и офицерами, никто не таился, все вглядывались в сумрачную глубину улиц, в лежащие впереди развалины, в угрюмые проемы остатков стен, которые взошедшее солнце щедро окропило золотом своих лучей. Смотрели и молчали, потрясенные тем, что совершили.

— Ну, что тут? — послышался сзади нетерпеливый голос генерала Матова. — Сдаются? А? Давно пора. Советую, однако, поостеречься: найдется какой-нибудь придурок, потом кусай локотки.

Все нехотя стали отодвигаться от оконных проемов за стены, задымили самокрутки и папиросы, но люди продолжали молчать: никому не хотелось нарушать эту торжественную и жуткую тишину, окутывающую мертвый город.

Алексей Петрович вспомнил Сталинград, Ростов и Харьков, Минск и Киев. Наверняка и у других, стоящих рядом людей, такие же воспоминания всплыли в памяти при виде развалин Берлина, и наверняка каждый из них подумал одно и то же: сколько же придется теперь работать, чтобы все это восстановить, поднять из праха?

Радист принес известие, что сдался командующий берлинским гарнизоном генерал Вейдлинг, что началась сдача немцев на отдельных участках.

— Наш, судя по всему, к отдельным участкам не относится, — проворчал Матов и пошел вниз, налегая на палку.

Алексей Петрович последовал за ним.

В штабе шла обычная работа: докладывали командиры полков, начальники разведки, артиллерии и прочие начальники — и все о готовности атаковать.

Матов молча выслушивал, кивал головой, иногда бросал скупые замечания.

Позвонил командующий корпусом.

— Что там у тебя, Николай Анатольевич? — спросил Болотов.

— Немцы не проявляют никакой активности. Видны белые флаги на некоторых домах.

— Что думаешь по этому поводу?

— Думаю подождать с активными действиями, усилить разведку и подготовку штурмовых групп для захвата согласованных с вами объектов.

— Жди особого указания. Пока не предпринимай никаких действий. Немецкое командование согласилось на капитуляцию. Но у него нет связи со своими частями. Так что делай из этого соответствующие выводы.

— Есть не предпринимать никаких действий, — ответил Матов и положил трубку.

В ожидании прошел завтрак.

После завтрака Алексей Петрович снова выбрался наверх.

Белых флагов стало больше. Но на улице ни души. В таком нервном ожидании прошел еще час. Потом из-за угла дома выехала крытая машина с большими репродукторами на крыше и остановилась на перекрестке перед развороченной баррикадой. Голос на немецком языке стал выкрикивать короткие фразы в разверзтые горловины улиц, он гулко катился между развалинами, заглушая одни звуки, усиливая другие, однако из его слов можно было понять, что командующий Берлинским гарнизоном генерал Вейдлинг сдался Красной армии и приказывает сдаться всем воинским частям гарнизона во избежание ненужного кровопролития.

По машине несколько раз выстрелили из окна одного из домов, и она скрылась за углом, не переставая повторять одно и то же.

С нашей стороны шарахнули по окнам дома из всех видов оружия. Но стреляли недолго и прекратили без всякой команды.

Снова над развалинами повисла напряженная тишина.

Прошло еще какое-то время.

И вот из мрачного чрева метро, разрушенная станция которого виднелась несколько в стороне от перекрестка нескольких улиц, вышел с белым флагом немецкий офицер, помахал им, отошел шагов на двадцать, достал из кобуры пистолет и положил его на асфальт. Аккуратно положил, как какую-нибудь драгоценность. И еще прошел шагов двадцать и остановился, держа флаг над головой.

Миновало несколько минут. Из провала метро вышел еще один офицер, за ним потянулись другие немцы с поднятыми руками. Они так же аккуратно складывали в том же самом месте свое оружие, затем присоединялись к офицеру с флагом. Но через какое-то время оружие уже бросали, как бесполезную и надоевшую вещь.

— Чопов, — позвал генерал Матов командира разведчиков.

— Я слушаю вас, товарищ генерал.

— Возьмите своих людей, выйдите на площадь, принимайте пленных. Но будьте осторожны: возможны провокации. Поставьте по периметру площади пулеметы.

Едва майор Чопов начал спускаться с наблюдательного пункта, расположенного на третьем этаже углового здания, Матов приказал связаться с танкистами, чтобы и они выдвинулись в сторону площади.

А из метро уже двигалась густая лента серых человеческих фигур, росла гора оружия, росла толпа на площади с поднятыми вверх руками.

— Господи, — прошептал Алексей Петрович слова давешнего солдатика. — Неужто конец? — И посмотрел на часы: они показывали 8 часов двадцать три минуты.

Правда, еще слышались кое-где выстрелы, в основном в северо-западной части Берлина, но это уже мало походило на бой, эти выстрелы, скорее всего, свидетельствовали об агонии, конвульсиях издыхающего чудовища: машина разрушения и уничтожения, израсходовав всю свою энергию, уже стояла на месте, никуда не двигаясь, лишь некоторые ее части, не связанные друг с другом, продолжали вращаться по инерции, но все тише и тише.

Снова ожил радист:

— Немцы начали повсеместную капитуляцию. Геббельс покончил жизнь самоубийством.

На этот раз никто не кричал от радости, не прыгал и не плясал. После многодневных боев, после почти беспрерывной ночной артиллерийской канонады все устали до такой степени, что на радость не оставалось сил. Да и не верилось до конца, что вот именно в эти минуты, после четырех лет мучений, смертей и крови, после всего пережитого всё вдруг закончилось так неожиданно просто, так буднично, так… как-то не так, одним словом, как это представлялось всем и каждому на длинных путях войны. Должно было случиться что-то еще, но что именно, не знал никто, и все томились в ожидании то ли приказа, то ли еще чего.

И вдруг где-то справа, за стенами домов, где стояла артиллерия и танки, затрещали выстрелы, да так густо, точно снова немцы пошли на прорыв или кинулись в свою последнюю контратаку. И вал этих безудержных выстрелов все ширился, затем он стал расцвечиваться в еще задымленном небе ракетами, до слуха долетели крики «ура», по улицам и переулкам покатился вал ликующих человеческих голосов, хотя что именно кричали, разобрать было невозможно. Крики эти, слившись в один сплошной гул, были похожи на те крики и ликование, какие когда-то, давным-давно, совсем в другой жизни, доносились с московского стадиона «Динамо», как и с других стадионов других городов, где ликовали болельщики, когда их команда забивала победный гол, — и только тогда все поняли: да, наконец-то свершилось то, что должно было свершиться, что так долго все ждали, да не все дождались, и сами стали кричать и стрелять в воздух.

Звуки эти проникли в подземелье, гул голосов покатился дальше, кто-то заскочил в штабное помещение и высоким голосом, срывающимся на визг, прокричал:

— Победа! — и тут же скрылся, оставив дверь открытой.

Было слышно, как несется к выходу человеческая масса, стуча каблуками, с криками, визгом, воплями, подхваченная могучей стихией единого чувства ликования и торжества.

Матов встал, придерживаясь рукой за спинку стула, на лице его застыла мучительная гримаса, исказившая лицо, точно от непереносимой боли. Он чувствовал себя неловко из-за шума и криков, но более всего оттого, что не испытывает такой безудержной радости, какую испытывают другие, что все совершается как бы помимо его воли.

Поднялись остальные офицеры штаба дивизии. Кто-то крикнул «ура!», крик подхватили, теперь и в штабе завертелось вихрем то же самое ликование, которое доносилось сюда снаружи. Люди тискали друг друга, целовались, кричали, что-то говорили, перебивая друг друга, плакали и смеялись. Казалось, что все сразу сошли с ума.

Алексей Петрович с жалкой улыбкой пожимал протянутые руки, обнимался и даже целовался с кем-то, и ему все время казалось, что еще минута-другая — и все это кончится, потому что… потому что еще не время, что тут какая-то ошибка, что… — он и сам не знал, что мешает ему целиком отдаться всеобщему безумию. Он посмотрел на генерала Матова, взгляды их встретились, и Алексей Петрович, почувствовав, как слезами заволокло глаза, шагнул к генералу, обнял его за плечи и, всхлипывая, прижался к нему, не в силах произнести ни единого слова.