Жернова. 1918–1953. За огненным валом — страница 90 из 93

Докурив сигарету, Дремучев встал, подошел к буфету, достал из него бутылку французского коньяку, налил полный бокал, посмотрел на свет, затем искоса на Анну, произнес вслух:

— До встречи, Аннушка. До скорой встречи… Надеюсь, душа твоя еще где-то рядом, еще не затерялась среди других. Полетим вместе… — и осушил бокал одним духом.

И тут вспомнилось: сын!

Ему, Дремучеву, сообщили летом сорок четвертого, что его сын, штурман бомбардировщика, Николай Леонтьевич Дремучев, находится в лагере Дахау, неподалеку от Мюнхена. Генерал Власов устроил встречу, пообещав, что если он уговорит сына примкнуть к РОА, то его тут же освободят. И даже дадут возможность летать в недавно сформированной русской эскадрилии. Дремучев едва узнал своего сына, так он отощал, так изменился за те три года, что они не виделись.

Это был разговор двух совершенно чужих друг для друга людей. Все, о чем говорил отец, сын воспринимал с брезгливым отвращением. А затем встал и потребовал увести себя, бросив на прощанье презрительно:

— Иуда!

А еще где-то в России остались дочь и внуки, могила жены…

Дремучев пил прямо из горлышка. Воспоминание о сыне пробудили в нем и многое другое, что он хотел бы забыть: работу в Белоруссии по восстановлению мостов, которые взрывали партизаны; то ожесточение в собственной душе, наступившее после Сталинграда, не раз толкавшее его на жестокость по отношению к пленным, работавшим в железнодорожных бригадах. Потом то же самое повторялось в других местах: в Венгрии, в Италии, Австрии. Но, видит бог, он не хотел жестокости. Но что же ему оставалось делать, если эти люди были столь упрямы в своих заблуждениях, что не понимали и не хотели понять, что и он, Дремучев, тоже за Россию, но без большевиков, без Сталина, без всего того, что они наворотили в той стране, которую знал и любил Дремучев. А вместе с ним и Анна, ставшая для него единственной отдушиной в этом рушащемся мире.

И вот Анны нет.

Дремучев допил коньяк, встал. Ноги держали с большим трудом, хотя голова оставалась ясной. Хватаясь руками за все, за что можно схватиться, он добрался до кушетки, опустился на колени. Долго смотрел в окоченевшие глаза Анны, затем закрыл их, чувствуя, как движутся под его тяжелыми пальцами глазные яблоки.

В наружную дверь ударили чем-то тяжелым.

— Поджечь бы все это, — подумал он, поднимаясь с пола.

Добрел до стола, сел так, чтобы видеть входную дверь. Долго смотрел на пистолет, с трудом осознавая его назначение. В душе раздувалась, точно пузырь, ненависть ко всему, что он должен покинуть.

Новый удар в дверь вернул его к действительности.

Он взвел курок, уставился неподвижным взором в темную утробу прихожей. После еще двух-трех ударов дверь слетела с петель, рухнула. В дверном проеме проявилась сутулая фигура казака в фуражке с красным околышем.

— Да тута хтой-то есть, — хрипло пролаяла эта фигура, продолжая расти и надвигаться на Дремучева.

Дремучев, испытывая странное чувство освобождения от всяких обязательств, выстрелил в эту фигуру. Затем еще в кого-то, и еще.

Там, на лестнице, дико закричали и завыли бабы.

Приставив пистолет к виску, Дремучев произнес:

— Будьте вы все трижды прокляты!

И нажал на курок…

Глава 27

Сталин вприщур посматривал на Трумэна и Черчилля, сидящих напротив за круглым столом.

У Трумэна лицо напряженное и неподвижное, как… как лицо Вышинского, оказавшегося не там, где ему положено быть. Увы, президент Гарри Трумэн это не Рузвельт: в Трумэне нет той благожелательности к русским, к их стране, нет той дружественной расположенности к самому Сталину, которые так щедро проявлял его предшественник, даже если все это было вынужденным и показным. Лицо Трумэна оживилось лишь однажды — это когда, надо думать, ему сообщили об успешном испытании атомной бомбы. Зато потом оно если и стало менее напряженным, то к неподвижности добавилась надменность и самоуверенность дикаря, получившего большую дубинку, в то время как больше никто такой дубинкой не обладает.

Но что особенно неожиданно, так это изменение в поведении британского премьера: тот теперь смотрит на Сталина так, точно его, Сталина, и нет вовсе, а на том месте, где он сидит, присутствует лишь его тень. С таким открытым пренебрежением на Сталина смотрел лишь Троцкий, но это было давно, и Троцкий сполна поплатился и за свое пренебрежение, и за свою заносчивость, и за свое служение капиталу, против которого он будто бы боролся. Увы, Черчилля не накажешь. Но это знак — знак того, что политика Запада по отношению к СССР вот-вот должна измениться. Следовательно, к этому изменению надо быть готовым, чтобы оно не застало врасплох и не принесло слишком большого ущерба стране, пострадавшей от войны.

Правда, пока все идет так, как было оговорено на Ялтинской конференции глав трех великих держав: все договоренности подтверждены, позиция СССР практически не встречает возражений. Но все это на ликующей волне общей победы, а переход к прямой конфронтации вряд ли был бы встречен народами Англии и Америки с пониманием и одобрением. К тому же как Трумэн, так и Черчилль рассчитывают на вступление СССР в войну с Японией, уверенные, что в противном случае им придется платить слишком дорогую цену за победу над нею. Зато они стараются всячески отодвинуть СССР от решения дальневосточных проблем и послевоенного устройства. Может, рассчитывают и еще на что-то. Скажем, на смерть самого Сталина… Ну, этого им еще долго ждать придется: мы, грузины, живем долго…

Черчилль наклонился к Трумэну, заговорил быстро, брызжа слюной, так что Трумэн слегка отстранился от него, в то же время согласно кивая головой, не меняя при этом выражения надменности на своем окоченевшем лице.

«Спелись», — мысленно усмехнулся Сталин, хотя о чем они говорят, не знает, и переводчик молчит, растерянно покусывая губы: за столом стоит гул голосов, шорох бумаг, скрип стульев.

Сталин достал трубку, стал набивать ее табаком, искоса и довольно спокойно следя за своими партнерами по коалиции. В конце концов, не столь уж важно, о чем они говорят. Важно лишь то, что будет записано в протоколе заседания, в итоговых документах конференции. А протоколы уже составлены, итоговые документы подготовлены и согласованы участниками конференции. И в них есть все, что нужно для СССР и сейчас и в будущем. А уж товарищ Сталин своего не упустит и всегда сумеет осадить союзников, если они начнут слишком зарываться. Все дело во времени. А если быть более точным, то дело в том, успеют ли советские ученые создать атомную бомбу до того, как Америка произведет их столько, что перестанет считаться с мнением СССР. Академик Курчатов утверждает, что советские ученые успеют. Вот тогда и посмотрим, как поведут себя Трумэн с Черчиллем, когда не только они на СССР, но и СССР сможет сбросить на их головы такую же бомбу. А пока пусть тешатся.

На другой день произошла самая ожидаемая неожиданность: Черчилля на посту премьер-министра сменил Эттли. С таким же, как у Трумэна, неподвижным и надменным лицом. И ничего при этом не изменилось. Тем более что конференция подходила к концу. Впрочем, Сталин на какие-то неожиданные изменения и не рассчитывал. С чего бы это?

Бронированный поезд тяжело и безостановочно простукивает стыки рельсов своими колесами. Время перевалило за полночь, поезд несется навстречу утру, и это как раз то время, когда голова особенно ясна, а мысли простираются глубоко в толщу времени.

Сталин сидит в просторном кресле. В купе, кроме него, никого нет. Шторы на окнах задернуты, настольная лампа освещает часть стола и лежащую на нем раскрытую книгу, стакан в подстаканнике, стопку газет. Но Сталин не читает; откинувшись на спинку кресла, он неподвижно смотрит в темный потолок, мысленно углубляется в политические проблемы, возникающие как в самом СССР, так и в мире на той же восторженной ноте достигнутой Победы.

Итак, с союзниками все ясно. Теперь главное — побыстрее закончить подготовку к войне с Японией, как можно быстрее завершить кампанию и начать демобилизацию армии: народному хозяйству нужны рабочие руки…

Мало победить врага на поле боя, надо еще и закрепить победу созидательным трудом, тут единство воли требуется не меньшее, чем на войне, потому что война и страдание неотделимы друг от друга, а мир и все те же страдания — понимают далеко не все. Теперь многим подавай не только привилегии, да еще полной горстью, но и свободу делать и говорить, что и как хочется. А того не сообразят, что народу нужна твердая власть, что он все видит и рано или поздно спросит: а куда же смотрел ты, товарищ Сталин? А товарищ Сталин думает над тем, как отвести от страны всякие напасти, в том числе и вызываемые соблазнами неумных людей внутри страны, которые желают немедленных перемен.

Впрочем, это не ново: так всегда бывало после больших войн. И почти всегда это благое желание ни только не улучшало положение страны, а ухудшало еще больше, потому что начиналась грызня за власть, за кусок пирога, в нее втягивались народные массы, лилась кровь и все шло вразнос.

Все хотят лучшего, а получают его в конце концов немногие. Следовательно, надо всеми силами удерживать сознание рядовых членов партии и народа на прежних позициях, не допуская ни малейшего шатания. А крикунов и шептунов — в рудники и на лесоповал. Только после этого что-то менять, но постепенно, шаг за шагом и только в одну сторону — к улучшению жизни народа, укреплению государства и его идейных основ. Без веры нет народа, без сплоченного верой народа нет государства, а вера всегда основывалась на желании улучшения жизни. Именно улучшения, потому что этот процесс бесконечен. А если пообещать народу рай к такому-то году, если учесть, что каждый понимает под раем что-то свое, и рай этот не дать к обещанному сроку или дать не таким, как его ожидали, это может привести к хаосу. Факт, многократно подтвержденный историей мира, и не товарищу Сталину наступать на грабли, на которые когда-то наступали другие.