Уиллистон не пытался обелить Редигера, да, правда, но, конечно, он считает, что больше всех виноват Левенталь. И собственно, глядя с точки зрения Редигера, притом учитывая характер Олби, почему же не предположить, что его, Левенталя, специально подбили устроить ту сцену. Гаркави же тогда сразу предположил, что Олби с Редигером стакнулись. Гаркави такое показалось возможным, вот и Редигеру показалось. Только подозрение Редигера моментально сбылось, потому, наверно, сбылось, что ему самому пришло в голову. Уж такой он человек.
И еще одно мучило Левенталя — он провел рукой вниз по горлу, по волосам на груди, убегавшим от выбритой полосы над ключицей. А вдруг он, не отдавая себе отчета, подсознательно то есть, хотел отомстить Олби? Нет, конечно. В тот вечер у Уиллистонов он злился, естественно. Потом — нет. Честно, нет. Уиллистон сказал, что ему верит; но еще неизвестно, верит он или нет. Разве разберешь Уиллистона.
10
Левенталь набежал на Гаркави в воскресенье днем, в кафетерии на Четырнадцатой.
Зашел укрыться от горячего ветра, а заодно и перекусить. Испустив пыльный вздох, за ним захлопнулась стеклянная дверь, он сделал несколько шажков по зеленым плиткам, разинул рот, чтобы отдышаться. Из стопки подносов на столике взял один, двинулся к стойке. Его окликала кассирша. Забыл вытащить чек. Улыбалась: «Вчера хорошо погуляли, а?» Левенталь не стал отвечать. Отвернулся от кассы и — нос к носу столкнулся с Гаркави.
— Тебе что — уши заложило, старик? Я тебе три раза, четыре раза кричал.
— Привет. Ох, тут еще кассирша орет. Я не могу слушать всех сразу.
— Ты сегодня что-то не в настроении, да? Ничего, пойдем, посидишь с нами. Я тут кое с кем. Зять — Юлиин муж, ты знаком, Голдстон — и его друзья.
— Я их знаю?
— Думаю, да. Шифкарт, в частности.
— A-а, музыкант? Трубач?
— Когда это было. Объясни этой женщине, чего тебе надо, а то потом не дождешься. Нет, он уже не по этой части. В одном голливудском проекте. Персевалли и компания, импресарио, «поиск талантов», такого типа. А Шлоссберга ты помнишь.
— Да?
— Я просто уверен. Ну, журналист. Пописывает в еврейских газетах.
— И что пописывает?
— Что попало, по-моему. Сейчас, например, театральные мемуары — раньше в театре работал. Ну и наука, и прочее. Я ведь на идише не читаю, знаешь ли.
— Мне швейцарского с ржаным хлебом, — говорил Левенталь через стойку. — Такой пожилой, да? По-моему, я его видел у тебя, он был с кем-то?
— Совершенно верно; с сыном, которого он на себе тащит в его тридцать пять.
— Больной?
— Нет, так, осматривается; постепенно определяет свое призвание. И дочери есть. Еще хуже.
— Распущенные?
— Бери свой сандвич, — сказал Гаркави.
Женщина размашисто, с грохотом толкнула через прилавок тарелку, и Гаркави поволок Левенталя к своему столу. Трое задвигали стульями, освобождая для него место.
— Левенталь, мой старый друг.
— Мы, кажется, знакомы с мистером Шифкартом, — сказал Левенталь. — Здравствуйте. Мы встречались, когда я жил вместе с Гаркави.
— В холостяцкие дни, — сказал Гаркави. — Голдстона представлять не требуется. А это мистер Шлоссберг.
Шифкарт был лысый, красный — толстая шея, мясистый маленький рот. Сказал дружелюбно: «Да-да, припоминаю», — придавил растопыренной пятерней золотую оправу очков. Шлоссберг зычно повторил имя, но, очевидно, не вспомнил. Сильные басовые ноты прерывались и стирались одышкой. Но сам он был крупный, Шлоссберг; седая внушительная голова, усталые плечи, широкое изношенное лицо; непропорционально мелкие голубые глазки, и даже взгляд изношенный. Но это был еще могучий старик и, видно, когда-то, в молодости (Левенталю чуялось по некоторым ремаркам), чувственный, властный, блистательный — денди, о чем свидетельствовали этот двубортный пиджак, эти остроносые туфли. Плетеный галстук растянут, утратил форму, но завязан смелым, широким узлом. Левенталя сразу к нему потянуло.
— Мы тут обсуждаем одну актрису, которую Шифкарт выискал парочку лет назад, — объяснил Голдстон, обнимая длинной волосатой рукой свой затылок. — Такая Ванда Уотерс.
— Персевалли — вот кто их печет, — сказал Шифкарт. — Великий шоумен.
— Но данную девицу именно ты откопал.
— А я и не знал, что это твое открытие, Джек, — сказал Гаркави.
— Ну, просто увидел, как она пела с оркестриком.
— Ну да!
— В Нью-Джерси. Был в отпуске.
— Сплошное очарование, — сказал Голдстон.
— При личном знакомстве может и не понравиться.
— А на экране — пальчики оближешь, — сказал Гаркави.
— Да, магнетические глаза. А на улице пройдешь, не заметишь.
— Ну, не знаю, — сказал Гаркави. — У тебя профессиональный нюх, и ты толпы красоток видишь. А я до сих пор чист и неизбалован. Ну, конечно, многое зависит от грима, от камеры, но кой-какой материал ведь требуется. Ты же не можешь просто штамповать роскошные секс-машины, верно? Или все дело в легковерной публике? А мне они кажутся подлинными.
— Есть и такие. А если ты на остальных покупаешься, так на то они и рассчитаны.
— Это ж какая сноровка нужна — их откапывать, — вставил Голдстон.
— Прежде всего интуиция. Не будешь же каждой встречной девице устраивать пробу. Но лично я не в восторге от некоторых звезд, которых сам же послал в Голливуд.
— А кто тебе нравится?
— О-о. — Он добросовестно раздумывал. — Ну, например, Нола Хук.
— Да ну тебя, — сказал Шлоссберг. — Кактус какой-то… сухая, тощая…
— Нет, у нее есть шарм. А Ливи Холл, например?
— Скажите, пожалуйста, какое открытие!
— Да. И я вам ее не отдам.
— О, это фейерверк. — Лицо старика было слишком крупно для тонких оттенков иронии. Только Шифкарт, уже державший во рту готовый ответ, не присоединился к общему хохоту.
— В чем дело; чего ей, по-вашему, не хватает?
— Ах, перестань! — Шлоссберг от него отмахнулся. — Бог ее создал женщиной, ну и что? Но играть она не умеет. Видел я этот фейерверк на той неделе в кино. Ах, ну в чем это?.. Она отравляет мужа.
— В «Тигрице».
— Просто беспомощно!
— Не знаю, с каким вы стандартом подходите. Великолепно снялась. И кто бы мог это сыграть?
— Вуд[9], уж будьте уверены. Женщина отравляет мужа и смотрит, как он умирает. Ей нужны деньги по страховке. Он голос потерял, знаками молит ее о помощи. Вы ни слова не слышите. И что отображается у нее на лице? Страх, ненависть, холодность, жестокость, волнение? Он закрывает глаза, плотно и гордо, всего на минуту, и видны прожилки на веках. Потом медленно поднимает взгляд, отворачивает лицо, и дрожь пробегает у него по щекам.
— Да, сильно, — улыбаясь, вскрикнул Гаркави.
— Старая русская школа, — не сдавался Шифкарт. — Вышло из моды.
— Да? И в чем такой уж прогресс? А она что делает? Втягивает щеки, пучит глаза. У ее ног человек умирает, а она только и может глаза таращить.
— А по-моему, она изумительна в этой роли, — сказал Шифкарт. — И никто вам тут лучше не снимется.
— Она не актриса, потому что она не женщина, а не женщина она потому, что ей совершенно не нужен мужчина. Просто не знаю, что она такое. И не спрашивайте. Вот я когда-то Назимову[10] видел, в «Трех сестрах». Ее жених убит на дуэли, из-за глупости, из-за ерунды. И ей сообщают. Она отворачивается от зрителей и только движением головы, шеи… какая сила! А эта ваша!..
— Кошмар, да? — сардонически выговорил Шифкарт.
— Нет, почему? Тоже успех. Ваш успех, в наше-то время. Сами говорите, прошли бы мимо своей этой Уотерс на улице и не узнали бы. Подумать только! — Все ощутили тяжелое недоумение старика. — Не узнать актрису, и чтоб мужчина не заметил красивую женщину. У нее же есть рот, и тело, осанка. Она что-то шепнет, а у тебя на глазах слезы, она слово скажет, а у тебя ватные ноги. И совершенно не важно, на сцене она или нет, ты чувствуешь: это актриса.
Он умолк. Все призадумались.
— Слушайте, — начал Гаркави, — мне вот отец рассказывал про Лили Лангтри, эту английскую актрису, как Эдуард Седьмой представил ее ко двору. Еще жива была старуха Виктория, он был тогда принц Уэльский.
— Ее прозвали Лилия Джерси, да? — спросил Шифкарт.
— Угу, это я слышал. — Голдстон встал, взял у Левенталя поднос. — Кто будет кофе? Иду снабжаться.
— Стоит послушать, Монти?
— Любимая байка покойного тестя. — И он направился к чайному столу.
— Папа мне эту историю рассказал, когда я дожил до избирательных прав. Всё самое интересное припасал мне навырост. Будто мы сами тогда уже давно не разобрались, что к чему. Только не афишируем. Ну так вот, вы знаете, наш Эдуард был большой ходок. Но когда влюбился в Лангтри, решил ее представить ко двору. Говорят, влюбленные стремятся, чтоб их видели вместе. Горды, когда все про них знают. Ведет иногда к опасным последствиям, между прочим. Ну, значит, захотел он ее представить. Все в ужасе. Что может Лили сказать старухе, и вдруг Виктория разозлится, что сын приволок любовницу в Сент-Джеймс, Виндзор или куда там, я знаю? Репортеры толпой дожидаются конца церемонии. Она выходит, все сразу к ней: «Лили, что ты сказала ее величеству?» «Я все боялась, что ляпну не то, — отвечает Лили, — а в последний момент сообразила. Поцеловала у ней подол, и говорю: «Ich diene!»[11]»
Все улыбались. Голдстон, с подносом в руках, ногой подталкивал стул.
— Девиз богемского короля в Столетней войне, — объяснил Гаркави, округлив глаза, всех осияв взглядом. — В шлеме у него обнаружили, после битвы при Пуатье.
— Сильно сомневаюсь, что она целовала королеве платье, — сказал Левенталь. — Это что — церемония такая?
— Реверанс. — Голдстон хохотал и, собираясь изобразить эту сцену, уже развернул салфетку.
— Почем купил, по том продаю. Папин рассказ, слово в слово.