Жертва судебной ошибки — страница 21 из 79

— Да, — отвечал Дюкормье с горькой иронией, — и в ответ на мои прекрасные слова князь Лотарингский с состраданием пожмет плечами, сядет в элегантную карету, войдет в великолепный дедовский дворец, где встретит высшее французское общество, толпу очаровательных женщин. Он распотешит их рассказом о чудных лицах и смешных манерах князей знания, выпачканных по пояс в грязи; этих герцогов и пэров гения в черных шелковых шапочках и зеленых очках; этих знаменитых аристократов ума, которые в калошах и с дождевым зонтиком под мышкой отправляются из Института кушать обед в сорок су, из которых самые важные живут с великолепием отставного нотариуса или разбогатевшего лавочника.

— Он говорит то, что думает! — вскричал доктор со скорбным состраданием, как бы говоря сам с собой. — Боже, какая перемена! Какое падение! А в былое время как мы беззаветно увлекались прославленными именами! Вспомнить только, с каким религиозным чувством мы поклонялись ге-нию! Какую признательность мы чувствовали к ним за высокие радости, которые они доставляли нам своими бессмертными произведениями! Анатоль, друг мой, — продолжал доктор, беря его обе руки в свои, — я считал тебя за брата… О, Боже мой! Можно ли так ужасно высмеивать то, что выше всего на свете — бедность великого гения?! На тебя нашло затмение, что ли? Верно, душа твоя глубоко уязвлена, что ты выливаешь столько желчи? Верно, ты много страдал, если стал таким озлобленным?

— О, да! — вскричал Дюкормье, и все черты его исказились от гнева и бешенства. — О, да, я много выстрадал! Но эти муки не останутся так… Терпение, терпение! Когда-нибудь жертва обратится в палача!

При этих словах в голосе и в лице Дюкормье блеснуло выражение такой холодной жестокости, что Жером остановился перед ним в немом ужасе.

XVIII

Дюкормье первый прервал молчание, заметив удручающее впечатление, произведенное на Жерома Бонакэ его полными ненависти словами, и он обратился к нему почти с раскаянием:

— Осуждай мои чувства… но, по крайней мере, прости мне искренность.

И он провел рукой по лбу, как бы отгоняя мрачные мысли.

— Однако, Жером, забудем этот разговор; не знаю, почему у меня сорвались огорчившие тебя слова. Верно, так угодно судьбе. Но не будем больше думать о них. Я не перестану любить тебя, несмотря на твое суровое благоразумие, а ты будешь продолжать любить меня, несмотря на мою больную душу, потому что выздоровление невозможно. Поговорим лучше о тебе, о твоей славной жене. Я опять возвращаюсь к нашему разговору и еще раз прошу: не подвергай ты ни себя, ни свою достойную подругу оскорблениям надменной аристократии; заплати ей презрением и примени на деле советы, которые даешь мне.

— Наши положения различны — строго ответил Жером. — Ты завидуешь аристократам и ненавидишь их. Я — ничего подобного. Ты сам вызвал уязвившие тебя оскорбления, напросился на них, а к нам оскорбление приходит без зова. Мы с женой поступим, как нам следует, но без ненависти и гнева, а с достоинством и твердостью. Не за нас следует беспокоиться, а за тебя.

— Жером…

— Меня ужасает твое душевное состояние.

— Полно, ты шутишь!

— Ты весь дышишь ненавистью, мщением!

— И что ж из того, раз я люблю тебя по-прежнему.

— Нет, ты не можешь меня любить по-прежнему. Любят сердцем, а твое сердце, когда-то доброе и чистое, теперь переполнено желчью. Найдется ли в нем место для нежных чувств? Берегись, Анатоль! Ты на дурной дороге. Считать свои страдания незаслуженными — почти то же, что видеть в страданиях ближнего справедливое возмездие. И ты уже высказал отвратительную мысль: «Придет день, когда жертва обратится в палача».

— Да, я сказал это и еще раз повторю, — отвечал Анатоль, и снова его лицо исказилось.

— Ну и что же? Следовательно, ты утратил понятия о добре и зле! — вскричал с негодованием Жером. — Тебя погубили гордость и зависть.

— Меня?

— Да, потому что ты возмущаешься воображаемыми несправедливостями. Ты унизился до такой степени, что выносишь оскорбления вместо того, чтобы бежать из общества, которое ты проклинаешь, которым гнушаешься, и только потому, что его ложный блеск соблазняет тебя, кружит тебе голову. Берегись, берегись, Анатоль! Говорю тебе, за ненавистью следует мщение. Ты одарен умом, красотой, ты молод и потому можешь наделать много зла… а всякое зло смывается тяжелым искуплением.

— Жером, ты несправедлив, ты ошибаешься. Я не потерял понятия, что хорошо, что дурно, я еще так чуток ко всему хорошему, что вот сейчас сердечно порадовался, видя, как ты и твоя жена достойны друг друга. Вчера я обедал вместе с Жозефом и его женой и не могу высказать тебе, как был счастлив, что вижу их такими веселыми, влюбленными. Их счастье не возбудило во мне ни малейшей зависти. Скажи, пожалуйста, разве тот, кто способен трогаться радостями, от которых сам должен отказываться, разве тот не различает, что дурно, что хорошо?

— Счастье Жозефа и мое не могут внушить тебе зависти. Завидуют только тому, чего желают. Тебя очаровывают картины нашего семейного счастья? Да, картины Жерарда Доу, изображающие веселые семейные сцены. Я думаю, ты способен умилиться также, читая трогательную поэтическую страницу. Это тебя успокаивает, освежает твою душу, снедаемую дурными жгучими страстями. Прибавлю, что, может быть, недалеко то время, когда твоя ирония не пощадит и нас с Жозефом, как сейчас она не пощадила гениев, живущих с гордым достоинством в бедности.

— Я? Я стану смеяться над Жозефом… и над тобой? Презирать вас? Ах, Жером! — сказал Анатоль, задетый этим упреком. — Подобное подозрение не может вызвать негодования, оно обижает О, жестоко оскорбляет… Оставь меня…

И Дюкормье быстро встал и отошел к окну, чтобы скрыть слезы. Его лицо выражало такое искреннее огорчение, что Жером, приятно пораженный этим доказательством чувственности, подбежал к другу, взял его за руки, притянул к себе и сказал:

— Ты говоришь, что я тебя жестоко обидел? Тем лучше, тем лучше. Я уже не надеялся на это. Какая радость! Значит, в твоей израненной душе еще осталось здоровое место! Значит, возможен еще возврат к правде, к добру! Анатоль, друг мой, брат мой, мужайся! Уйди из этого блестящего и пустого общества, где ты испытал ненависть и страдание! Приходи жить с нами по-братски, омой свою душу в чистом источнике, позволь нам вылечить тебя! Ты увидишь, с какими нежными попечениями мы закроем раны твоего бедного сердца.

— Добрый Жером, — сказал глубоко тронутый Анатоль, — ты все тот же! Быть может, следовало бы послушаться тебя?

— Соглашайся, соглашайся! О чем жалеть тебе? О большом свете? Ну, называй мою жену маркизой сколько угодно, — прибавил доктор, улыбаясь. — У нас ты не найдешь опьянявшего тебя великолепия, но зато найдешь все радости для сердца и ума; мы приложим к добру твои блестящие качества. Не так ли, Анатоль, дело решенное? Ты соглашаешься? В этом же доме сдаются две хорошенькие меблированные комнатки; я нынче же оставлю их за тобой. Бросай сво-его посланника, и я берусь раньше чем через месяц найти тебе хорошее, полезное занятие. У меня есть свой план; я знаю, чего ты стоишь.

— Постой, Жером, — отвечал Дюкормье, помолчав немного, — не могу выразить, какое оздоровляющее, успокаивающее впечатление производят на меня твои слова; они заставляют меня надеяться… Да, может быть, жизнь в твоей семье имела бы для меня восстанавливающую прелесть; мне сдается, что я бы переродился. Ах, зачем судьба познакомила меня с другим существованием?

— Да именно для того, чтобы показать тебе его ничтожество, мой друг. Тяжелый, но великолепный опыт, если ты захочешь им воспользоваться.

— Да… но отказаться…

— Ну, брат, ты колеблешься; еще усилие — и ты наш, и тебя ждет спокойная, счастливая, честная жизнь.

— Да, — отвечал Анатоль в раздумье, поддаваясь благодетельному влиянию доктора, — да, быть может, ты и прав.

— Здесь нет «быть может»: я говорю сущую правду.

— Ах, Жером! Ты и сам не подозреваешь, насколько верны твои слова. Видишь ли, мои ум и сердце извращены. Если бы ты только знал, какую школу я прошел! В качестве мелкого чиновника я насмотрелся на государственных людей, больших бар или выскочек; я узнал этих неверующих, беспринципных, безнравственных и бесстыдных лицемеров, которые проповедуют святые добродетели, а сами постоянно кутят и развратничают. Эти гнусные честолюбцы теряют всякий стыд, парушают клятвы. И я презирал этих низких людей. Но сам я был еще ниже и презренней, потому что из тщеславия хотел стать для них нужным человеком и не оста-навливаться ни перед чем, то служа их жадному честолюбию, то как продажное, бесчестное орудие их тайной дипломатии. Я, не краснея, брался за подобные дела, всегда непризнанные, потому что они одинаково бесчестят и покупателя, и продавца услуг.

— И ты занимался таким позорным ремеслом?

— Это еще не все. Развращение ума ведет к развращению души. Но пусть мои признания не ужасают тебя, а успокоят: я не открыл бы тебе прошлого, если бы не хотел порвать с ним навсегда.

— О! Я верю, верю тебе!

— Ты сказал правду, что я стал холодно-жестоким. Вчера, например, я был на балу в Опере. На меня обратила внимание одна молодая женщина, герцогиня. Найдя, что у меня внешность порядочного человека, с наивной дерзостью она призналась мне, что ни минуты не сомневалась в том, что я принадлежу к их обществу, как она выразилась. Это глубоко оскорбило меня, но я не показал и виду, а, напротив, хвастался своим разночинством и не уступал в надменности этой надменной женщине. Ее ум, изящные манеры и, признаюсь в этой слабости, ее высокое общественное положение производили на меня сильное впечатление, но я притворился рав-нодушным, показывал ей почти презрение. Я скоро разгадал, что она добродетельна из родовой гордости, и тогда я постарался при помощи парадоксов живо нарисовать ей соблазнительными красками самый низкий разврат. Я надеялся таким образом забросить в ее душу пагубные семена, которые могут дать ростки при первой чувственной прихоти.