Жертва судебной ошибки — страница 36 из 79

Марию испугала страшная решимость, отразившаяся на лице мужа; желая предотвратить беду, она ответила глухим голосом:

— Даю слово ничего не говорить о ваших проектах ни Бонакэ, ни его жене.

В эту минуту вошла служанка и сказала Фово:

— Сударь, там дама спрашивает барыню. Это жена г-на Бонакэ.

— Скажите, что жены нет дома. Ступайте.

— Но я сказала, что барыня здесь с вами.

— Ну, так и скажите, что вы ошиблись, что никого нет дома.

— Жозеф, г-жа Бонакэ догадается, что это ложь, — заметила Мария умоляющим голосом, — вспомни, как она принимала нас.

— Обидится она или не обидится — мне все равно. А вы исполняйте, что вам приказывают, — сказал Фово прислуге.

Прислуга отправилась исполнять приказание.

— Несмотря на резкость, Жозеф прав, сударыня, — сказал Анатоль Марии, которая заливалась слезами, — вы вот плачете, и г-жа Бонакэ спросила бы вас, что вас огорчило, и эти вопросы поставили бы вас в затруднение. Ну, Жозеф, прощай. Мужайся и надейся: мы будем отомщены!

Дюкормье ушел от Фово и отправился в Марэ к г-же Дюваль.

XXX

В это время у клиентки доктора Бонакэ происходила следующая сцена.

Бледная, ослабевшая, но спокойная и улыбающаяся г-жа Дюваль сидела в постели и с интересом слушала письмо, которое читала ей дочь у изголовья ее постели. Это было то самое письмо, которое три дня назад Анатоль Дюкормье передал вместе с кипсеками от подруги детства Клеманс, Эммы Левассер, жившей гувернанткой у лорда Вильмота.

Клеманс на минуту остановилась и сказала матери с трогательной заботливостью:

— Боюсь, мамочка, утомить тебя: как бы не разболелась голова…

— Нет, дитя мое, не бойся: я совсем не устала. Письмо Эммы очень мило и нравится мне. Я думаю, невозможно дать более верную картину английского общества. В письме есть несколько насмешливых штрихов, но не злых, и они делают его очень интересным.

— Я знала, что письмо тебе понравится. Но, по правде, мама, оно не утомляет тебя?

— Нет, уверяю тебя.

— Не нужно ли чего? Удобно сидеть?

— Очень удобно, я чувствую себя отлично. Читай, пожалуйста, дальше. Нарисованные Эммой портреты, должно быть, поразительно похожи.

— У нее такой здравый, проницательный ум, что она редко ошибается в своих суждениях, и она слишком добра, чтобы поддаваться нехорошим предубеждениям.

— Я всегда находила, что между вами, в нравственном смысле, конечно, очень большое сходство.

— Ах, мамочка, — возразила Клеманс, засмеявшись, — я бы не сказала своего мнения об Эмме, если бы предвидела, что это даст тебе повод хвалить меня. Но ты можешь говорить без конца на эту тему, и поэтому будем продолжать письмо.

И Клеманс прочла:

«Я старалась нарисовать тебе, дорогая Клеманс, самых выдающихся лиц из общества, в котором я живу, и его немного эксцентричный характер. Теперь два слова в пользу г-на Дюкормье, который передаст тебе письмо. Он на короткое время едет в Париж и должен вернуться в Лондон. Таким образом, он расскажет мне о тебе и о твоей матушке все, что увидит собственными глазами.

К счастью, я так нехороша собой, так дурно сложена, что могу свободно давать рекомендательные письма красивым молодым людям, не боясь за свое доброе имя. Нет надобности говорить, что я посылаю г-на Дюкормье не к тебе, а к твоей матушке. Она должна поблагодарить меня за это неожиданное счастье. Вижу, как ты хохочешь, а между тем я говорю тебе сущую правду. В самом деле, разве не счастье, и не редкое счастье, встретить скромность и простоту в соединении с выдающимися достоинствами, наполовину скрытыми незаметным общественным положением? Мой любимец служит личным секретарем у французского посланника, а жена посланника очень дружна с леди Вильмот, матерью моих воспитанниц.

Нынешнюю осень посланник с женой провели у леди Вильмот, в Вильмот-Кэстле, и в это время я часто видалась с г-ном Дюкормье. Конечно, благодаря моей некрасивой наружности и принадлежности к другому обществу, я могла проводить время в дружеской близости с г-ном Дюкормье. Я лишилась бы этого невинного удовольствия, имей я несчастье, дорогая Клеманс, быть красивой, как ты…»

Молодая девушка остановилась, покраснела и сказала:

— Я пропущу здесь, из сострадания к Эмме; она ослеплена.

— Пропускай, сколько угодно, — ответила с улыбкой г-жа Дюваль. — К счастью, твоя красота существует не только в одном письме подруги. Но продолжай, дитя мое. Меня очень заинтересовало все, что она говорит о своем любимце, и как только я поправлюсь, то, конечно, приму г-на Дюкормье, хотя бы для того, чтобы поблагодарить его за услугу. Помнишь, ты рассказывала, с какой готовностью он предложил тогда ночью прислать доктора Бонакэ?

— Действительно, г-н Дюкормье был очень обязателен… — ответила Клеманс и продолжала читать:

«Меня сблизила с г-ном Дюкормье одинаковая подчиненность положения, так как что такое — секретарь и гувернантка? Мы и воспользовались некоторым одиночеством, в которое нас ставили исключительные привычки аристократического общества, и мы поздравляли друг друга, что таким образом избавились от скучной натянутости. Тут я и могла оценить истинно доброе, великодушное и возвышенное сердце г-на Дюкормье. Многие бы на его месте ожесточились; отчужденное положение заставило бы их возмущаться гордостью аристократов, этих титулованных глупцов, полагающих свое достоинство единственно в происхождении и в тому подобных пошлостях. Но г-н Дюкормье относился, как я, к своему подчиненному положению совершенно спокойно. Он из тех людей, которых чуткость и личное достоинство ставят выше мелких уколов самолюбия. Я никогда не забуду его слов, которые он мне сказал однажды, с отличающей его мягкой уступчивостью:

«Послушайте, м-ль Эмма, я сын народа; мой отец был бедный торговец; я живу трудом, но у меня так сильно сознание, что я всегда поступал и думал как порядочный человек, что я не могу уважать себя меньше, чем самых знатных вельмож, которыми мы окружены. Если держишься на этом уровне самоуважения, то смотришь на общество с такой высокой точки зрения, что самые скромные и самые видные общественные положения кажутся одинаковыми. Это все равно как в физическом мире. Попробуйте подняться на вершину крутой горы и посмотреть вниз. Разве заметите вы хоть малейшую разницу между атомом, который называют дворцом, и атомом, который называется хижиной? Нет, нет, для мужественного, благородного человека, стоящего высоко в собственных глазах, не существует здесь чувствительной разницы…»

— Такой образ мыслей и действий доказывает благородство характера. Не так ли, дитя мое?

— Конечно, мама, требуется много мужества и благородства, чтобы в подобном положении устоять и не поддаться зависти или отчаянию. По одной такой черте характера можно судить о всем человеке, как говорит Эмма, и ты увидишь это в конце письма.

В это время позвонил Дюкормье.

— Г-жа Дюваль дома? — спросил он, когда горничная открыла дверь.

— Барыня больна и никого не принимает, — отвечала горничная, но потом, вглядевшись в Анатоля, прибавила:

— Если не ошибаюсь, вы тот господин, что тогда принес книги и письмо барышне?

— Он самый. Что, г-же Дюваль не лучше?

— Нет, сударь, нынче ей лучше.

— Был сегодня ее врач, доктор Бонакэ?

— Да, сударь.

— А не знаете, придет он еще нынче?

— О, нет. Он сказал барышне, когда она провожала его, что будет только завтра.

— Вы были во время визита доктора в комнате г-жи Дюваль? Извините за вопрос, но я его делаю потому, что интересуюсь здоровьем г-жи Дюваль.

— Понимаю, сударь. Я, как всегда, была во время визита при барышне; доктор не велел ей беспокоиться насчет слабости; он сказал, что отвечает за ее здоровье, только бы она ничем не тревожилась.

«Жером еще не говорил о Сен-Жеране», — подумал Дюкормье, узнав все, что ему было нужно знать. Потом он дал горничной свою визитную карточку и сказал:

— Потрудитесь передать г-же Дюваль, что я здесь, и спросите, не может ли она принять меня на несколько минут; мне надо сообщить ей об очень важном деле.

— Хорошо, сударь. Я предупрежу сейчас барышню, — сказала горничная, впуская Дюкормье в маленькую переднюю.

— И ей, пожалуйста, скажите, что я по важному и безотлагательному делу.

— Хорошо, сударь.

Горничная оставила Анатоля одного.

«Странная вещь, — сказал он себе, — мне необходимо прибегнуть к этой лжи, чтобы повидаться немедленно с г-жой Дюваль и ее дочерью; а между тем я чувствую что-то вроде угрызений совести. Я никогда не верил в предчувствия, а теперь мне кажется, будто ледяная рука сжимает мне сердце. Ба, мальчишество, слабость! Чего колебаться! Потому только, что пробужу в этих женщинах на минуту несбыточную надежду? Ах, как хорошо, что я, по привычке и ничего не предвидя, скрыл истинные чувства перед подругой Клеманс Дюваль. Быть может, это сослужит мне службу. Жалкая гувернантка, вероятно, изобразила меня святым. И будь проклято увлечение, заставившее меня третьего дня открыть ду-шу Жерому. Что за безумие поддаваться припадкам откровенности! Показать начисто свое сердце — все равно, что снять броню. И была минута, когда я не устоял и поддался убеждениям строгого друга. К счастью, ко мне вернулся здравый смысл».

Горничная вернулась и сказала:

— Пожалуйте в гостиную, сударь. Барышня там.

Анатоль вошел. Тогда в Опере он видел Клеманс мельком, но теперь он был ослеплен ее нежной, девственной красотой.

Молодая девушка с большим тактом оставила полуоткрытой дверь в комнату матери. Клеманс рассудила, что ей неприлично говорить с глазу на глаз с незнакомым человеком, хотя из письма подруги она знала о нем только самое лестное.

Дюкормье поклонился, говоря:

— Извините, мадемуазель, за настойчивость, с какой я желал иметь честь увидеть вас. Но мне надо передать вам о такой важной вещи, что я позволил себе это. Я с радостью сейчас узнал, что вашей матушке несколько лучше, и поэтому менее сожалею о своей настойчивости.